в отличие от ведьмы, Тэффи не обладала божественной способностью радостно нести гибель, в этой сказке ей удалось представить своего литературного двойника.
«Слепая» – один из наиболее совершенных рассказов Тэффи, в котором она использует для рассмотрения фундаментальных вопросов форму анекдота. Рассказ был написан вскоре после «Бабы-Яги», но, создавая резкий контраст дикой природе сказки, обычно такое бурное море в нем изображается как «совсем стоячее, мертвое» [Тэффи 1997–2000, 7: 264][777]. На скамейке на берегу моря сидит дама в шляпке – далее мы узнаем, что ее зовут Вера Андреевна. Она явно кого-то ждет и выглядит недовольной. Ее мрачное настроение усиливается, когда она замечает группу слепых девушек, которые идут вдоль берега и поют «безотрадную слепую песню»:
Ах, отворите! Ах, отворите
Нам двери счастья в наш светлый рай.
<…>
Ах, озарите, да озарите
Лучом приветным мой темный край [Тэффи 1997–2000, 7: 265].
Когда наконец появляется тот, кого ожидала Вера, она затевает бессмысленную ссору с ним, истинная причина которой – чувство собственного достоинства, лежащее в основе романтической любви, как ее понимает Тэффи. Однако если в «Пределе» и других произведениях такие отношения включают в себя столкновение сил воли, в «Слепой» воля Веры парализована: она «остановиться не могла. Словно катилась вниз по каким-то чертовым рельсам, упиваясь своим отчаянием, бессмысленным и злым» [Тэффи 1997–2000, 7: 266]. В своей ярости она (в отличие от слепых девушек) видит все слишком отчетливо, проникает сквозь слой наносного, благодаря которому жизнь остается терпимой. Она приходит в бешенство из-за «фарфорового зуба с золотым ободком», который у мужчины был «вставлен для красоты в этот блеклый, растянутый рот с лиловатыми углами губ», а другая его попытка «украситься» – конская ромашка в петличке пиджака – окончательно выводит ее из себя, и она велит ему уйти. Но после его ухода она осознает абсурдность своего поведения по отношению к этому «милому, славному человеку» [Тэффи 1997–2000, 7: 266–267]. Ее трясет от «странного, невеселого смеха», но затем она обнаруживает, что плачет – сочетание смеха и слез так типично для Тэффи.
Рассказ завершается на иронической ноте, ибо если Вере приходится взглянуть в лицо отвратительной реальности, то слепота девушек позволяет им сохранять свой прекрасный идеал. Две девушки подходят к скамейке, на которой сидит героиня, и одна из них, наткнувшись на выпавший из петлицы цветок, заявляет, что «таких цветочков-то по всей земле раскидано миллионы. И бабочки над ними вьются, и все так красиво… что иной ангел не выдержит, порхнет с неба украдочкой, поцелует такой цветочек али бабочку» [Тэффи 1997–2000, 7: 269]. Затем она принимает тихие всхлипывания Веры за ангельский смех, и обе девушки, «радостно улыбнувшись», отходят от нее своей неуверенной походкой.
Складывается впечатление, что в «Слепой», подобно многим другим сочинениям Тэффи, утверждается превосходство иллюзии над реальностью, но возникает сомнение в том, что Вера видит вещи более «реально», чем слепые девушки. (Она назвала девушек «дурами», а мужчина, которого она отругала, позднее показался ей «милым» и «славным» [Тэффи 1997–2000, 7: 265].) В следующем значительном рассказе «И времени не стало» повествовательница отмечает, что «не найдется двух людей на свете, которые видели бы третьего одинаково» – иными словами, все мы слепы, каждый по-своему (тем самым расширяется смысл названия рассказа) [Тэффи 1997–2000, 7: 237–249][778]. Можно было бы пойти дальше и спросить, не отражает ли вид́ ение мира слепой девушкой какую-то высшую правду. Здесь уместно вспомнить стихотворение Тэффи «Старик, похожий на старуху». Написанное примерно в то же время, что и «Слепая», оно описывает нелепого старика, который сидит за роялем и, подбирая мелодию по слуху, напевает стихотворение Тютчева «Я очи знал. О, эти очи…» (1861)[779]. Сначала поэт насмешливо спрашивает: «Какие он там очи знал?» – но затем его внимание переключается с земного на «блаженно-ясные» небеса, где
…луч над горестным виденьем
Простер в воздушной высоте
Как бы святым благословеньем
От нас сокрытой красоте.
Параллель между догорающим закатом и человеком, приближающимся к концу своей жизни, подразумевает, что такая потаенная красота сокрыта и в нелепом старике. Вполне возможно, что слепая девушка, лишенная возможности видеть поверхности вещей, способна проникать в суть этой красоты, что Бог, выражаясь словами ее песни, озарил «лучом приветным» ее «темный край».
Действие в рассказе «И времени не стало», вдохновленном состоянием Тэффи во время болезни зимой 1947–1948 годов, когда она принимала морфий, целиком происходит в потаенном мире снов и видений. В нем нет ни хронологической последовательности событий, ни связного сюжета, поскольку, как объясняет повествовательница (далее – П.): «Вот как бывает после морфия» [Тэффи 1997–2000, 7: 245]. В основной части рассказа воссоздается галлюцинаторное состояние П., идущей сквозь снег с охотником, который кажется знакомым, но она никак не может вспомнить, кто он. Потом он объяснит ей, что он – «собирательное лицо из [ее] прошлой жизни» [Тэффи 1997–2000, 7: 244]. П. беседует с охотником о разных вещах, от забавных воспоминаний и наблюдений над миром природы до масштабных вопросов о добре и зле.
К концу рассказа П. обращается к проблемам космоса. Она объясняет, почему она не любит звездное ночное небо, – здесь, как и в других произведениях Тэффи, оно выступает символом враждебной, в лучшем случае безразличной вселенной. Впрочем, затем, в соответствии с отказом от логики и последовательности в рассказе, писательница предлагает более утешительную картину мирового порядка, а ее «теория мировой души» вызывает в памяти доклад о любви, прочитанный ею на заседании «Зеленой лампы»: «Душа одна, общая для всех людей, животных и вообще всякой твари», а смерть – это «возврат в единое» [Тэффи 1997–2000, 7: 247]. Затем она переходит к возвышенному вид́ ению смерти и вечности, которое ассоциируется с бессмертным искусством, и рассказывает о женщине, после смерти возлюбленного под влиянием картины Симоне Мартини видящей сон; воздух в этом сне был «прозрачно золотой, пронизанный, как бы прорезанный золотыми лучами». Этот воздух и «блаженная напряженность» ее любви вызывают такой экстаз, «которого человек больше одного мгновения вынести не может. Но времени не было, и мгновение это чувствовалось как вечность». П. цитирует Апокалипсис: «…И Ангел поднял руку свою к небу и клялся живущим вовеки, что времени уже не будет» (ср. Откр. 10: 5–6). Это безвременное мгновение – смерть, «что-то крошечное, неделимое, как точка, мгновение, когда останавливается сердце и прекращается дыхание, и чей-то голос говорит: “Вот он умер” – это и есть вечность» [Тэффи 1997–2000,