наше имущество на Аллею Свободы. Мы поднимаемся по лестнице. Дверь взломана, как мы ее и оставили. Но теперь в комнатах далеко не так чисто и аккуратно – здесь, похоже, была дикая пьянка. От спиртного не осталось и следа.
Сара немедленно начинает уборку, мы с Романом помогаем. По-прежнему мы очень боимся за Пинкуса, Сара от страха начала даже кричать на него – и это внезапно подействовало. Пинкус постепенно пробуждается от своей летаргии, находит пакет со страховкой, спрашивает Сару, что ей сказала пани Пловецки. Он считает, что мы должны ей что-нибудь подарить из наших вещей – картину, или отрез. Пинкус уверен: добро должно быть вознаграждено.
После обеда мы приносим от Пловецки наши картины, пару самых лучших Сариных скатертей, маленькие фарфоровые фигурки, стоявшие на буфете до войны и два маленьких зеленых коврика, они, сколько я себя помню, всегда лежали у родительской кровати. Чтобы принести ткани, которые Пинкус оставил у пани Пловецки, приходится сделать несколько рейсов. Оказывается, не все стараются извлечь пользу из наших трудностей – пани Пловецки категорически отказывается принять что-либо, она считает, что все эти вещи нам нужнее. Она прекрасно понимает, как важно для нас, чтобы какие-то предметы и украшения в доме напоминали о том, как все было до войны, и конечно же Пинкусу нужны все его отрезы для работы.
Многие из этих украшений родители забрали с собой в Канаду, кое-что осталось у Романа в Берлингтоне и у нас в Стокгольме.
На следующий день, 20 января, мне удалось вблизи увидеть советского офицера.
Это был третий день моих дурацких поисков работающей школы – ни одна школа еще не может работать, – и я увидел пятнистую военную машину, размером не больше, чем немецкий «фольксваген». Из нее вышел офицер, на нем толстая серо-зеленая шинель с четырьмя маленькими звездочками на красных погонах. Он осмотрелся, затем широкими шагами пересек улицу. Высокого роста, довольно молодой, на нем длинные форменные брюки и черные начищенные полуботинки.
Я сомневаюсь какую-то долю секунды, но он выглядит так спокойно и миролюбиво, что я не хочу пропустить этот случай – я делаю несколько шагов так, чтобы оказаться на его пути. Я протягиваю к нему открытые ладони, чтобы он видел, что при мне нет оружия, и медленно говорю то немногое, что я знаю по-русски: «Добрый день», – и затем, стараясь говорить очень медленно и ясно, добавляю по-польски: «Mysmy długo na was czehali» – мы так долго вас ждали. Он не отталкивает меня, не удивляется, но ему, наверное, очень некогда. Он улыбается мне, говорит что-то непонятное по-русски, похлопывает меня по плечу и исчезает в воротах. Шофер в машине ждет его на улице.
И только в этот миг, когда я своими глазами вижу советского офицера в обычной форменной шинели, без боевой экипировки, я понимаю, что бояться больше нечего – советские войска в Ченстохове, фронт откатился на запад, немцы уже не вернутся. Только в этот миг я понял, что война окончена – для меня.
Я, конечно, знаю, что еще идут бои, но для меня самое важное событие войны уже произошло. Пусть меня простят, но я уже чисто формально отмечаю, что 1-й Украинский фронт под командованием маршала Ивана Конева дошел до Лейпцига – родины капитана Дегенхардта и его «зеленой» полиции, что 1-й Белорусский фронт маршала Георгия Жукова начал наступление на стасемидесятикилометровом участке на Одере. Я понимаю, что это хорошо, но для меня не самое важное, то, что свыше полутора миллионов советских солдат, четыре тысячи танков, семь тысяч самолетов, шестнадцать тысяч артиллерийских орудий и бесчисленное количество другого вооружения принимают участие в последнем наступлении, которое должно закончиться в Берлине, я спокойно воспринимаю известие, что триста тысяч немецких солдат сдались в плен американцам, англичанам и французам в районе Рура. Еще раз говорю – пусть меня простят, но для меня самые главные события мировой, охватившей четыре континента, войны развернулись в городе Ченстохове и нашем лагере, когда несколько советских танков обратили немцев в бегство и этим спасли нам жизни. Пусть меня простят, но я чисто из вежливости интересуюсь развитием военных действий, я опьянен возможностью идти, куда хочу. Я так отчаянно завидовал, глядя в окно в фонаре Дома ремесленников по Аллее 14 на фланирующую публику. А теперь и я могу свободно ходить по улицам, даже просто бесцельно прогуливаться.
Это, вообще говоря, странно: человек должен пережить долгий период заключения, тоску и неясную надежду осужденного на смерть, чтобы оценить то, что большинство из нас воспринимает как само собой разумеющееся. Можно идти, куда захочешь. Для меня это теперь вовсе не данность, и всю оставшуюся жизнь я буду воспринимать эту чисто физическую свободу как неоценимую привилегию.
Я понимаю, как я эгоистичен в своей ничем не замутненной радости – нас так мало, тех, кто спасся. Из тех пяти тысяч, что были спасены в Хасаг, две тысячи триста – евреи из других городов и лагерей в Польше, многих из них пригнали в Большое гетто в Ченстохове, когда оно было организовано в 1942 году или в лагерь Хасаг, когда началось наступление советской армии. Из тридцати девяти тысяч евреев в Ченстохове выжило всего 2718 – нам невероятно повезло.
Нам невероятно повезло. Немцы не успели. Мы избежали судьбы многих лагерей, где заключенных в последние недели убивали или просто переставали кормить и они погибали от голода. Известны также «марши смерти» – когда заключенных в легкой одежде, без еды выгоняли на мороз и заставляли шагать, пока все не погибали.
Мне повезло вдвойне. Мало того, что я выжил, я не обречен на одиночество – большинство уцелевших после Истребления страдало от одиночества всю жизнь. Наверное, есть еще такие семьи, но я знаю только две (кроме нашей) еврейских семьи, спасшихся в оккупированной немцами Польше. Одна из них – это семья Тоськи Роллер, с которой я вскоре познакомлюсь.
Я – один из тех, кого случай избрал жить, но я тоже очень изменился, и, как и у всех евреев, кто оказался во власти немцев в течение тысячи девятисот пятидесяти трех длинных дней и ночей Второй мировой войны, война оставила во мне неизгладимые шрамы. Пять лет и восемь месяцев я был приговорен к смерти, я видел, как подобные приговоры холодно и методично приводились в исполнение. Все мы, те, кто уцелел в трехстах немецких лагерях и те, кто с фальшивыми документами прятался на «арийской» стороне – мы все получили тяжкие душевные травмы. И после освобождения мы были предоставлены сами себе. Никто не сказал нам, что надо быть осторожным с едой после длительного