экономической работнику нисколько не возбраняется менять своих хозяев, вступать в какие угодно экономические отношения. Это не возбраняется потому, что против своей воли работник может только осуществлять интересы класса капиталистов. Вся экономическая жизнь протекает в определенной русле, которое фатально толкает работника к одному и тому же устью, в руки капиталиста. Политическая жизнь уложена в такие же неумолимые рамки. Работнику может показаться, что он политически свободен, т. е. что он имеет право вступать в какие угодно сношения и соглашения с другими людьми. Этот мираж создается только тем, что он не видит рамок, в которых он фатально вынужден двигаться. Анализ так называемых „политических свобод“, так называемых свободных стран раскрывает этот жестокий обман.
Буржуазное право уверяет, что весь политический строй, все политические организации основаны на свободной соглашении. Но почему же я не имею права отказаться от воинской повинности, которую я считаю позорной и вредной? Почему я не могу отказаться платить налоги? Почему я не могу вступать с такими же „свободными“ гражданами, как я, в союзы для уничтожения нежелательных нам социальных явлений? Почему всякий шаг, всякое слово, всякое собрание контролируется и ограничивается вездесущим государством? Какую цель преследует это государственное вмешательство в самые интимные сферы моей личной жизни? Если это делается для моего личного блага, то оно явно противоречит всему капиталистическому строю. Разве апологеты капитализма не отрицают вмешательства государства в экономические отношения между трудом и капиталом именно на том основании, что защита личных интересов должна быть целиком отдана личности? Зачем же власть так заботливо старается указать мне, где, когда и как я могу сходиться, сговариваться и совместно действовать с другими людьми? Очевидно, позади всех наших личных интересов есть какой то особый, важный интерес, который власть должна защищать помимо нашей воли или вопреки ей. Только до тех пор, пока наша деятельность вращается в тех рамках, которые находятся позади нас всех, власть является безмолвный зрителем деятельности личности. Как только личность даже бессознательно наталкивается на эти рамки, вмешательство власти раскрывает ей весь иллюзорный характер ее „свободы“.
Государственная власть предоставляет личности полную свободу в тех областях, где личность не соприкасается с остальным социальный миром, где она ограничивается своей узкой индивидуальной жизнью. Ей нет надобности регулировать способ, которым работник употребляет свою рабочую плату, так как эта рабочая плата представляет ту часть продукта, которую сам капиталист нашел возможный уступить рабочему. Государственная власть не вмешивается теперь в дела личной совести, личных убеждений, так как душевные процессы, происходящие внутри личности, не представляют никакой непосредственной угрозы тем социальный рамкам, которые защищает власть. Капиталист не спрашивает рабочего, каковы его религиозные убеждения, ибо не эти убеждения создают ценность, а творческая рабочая сила. Для государства тоже вполне безразлично, о чем я думаю, во что я верю, о чем мечтаю, если только мои мысли, мои верования, мои мечты заключены в узенькой коробке моей личности, если только мой внутренний мир не выражается в нежелательных для государства действиях. Как для капиталиста единственно важным является определенное воздействие работника на физическую материю независимо от тех душевных процессов, которые предшествуют этой механической работе, так для государства важно только то, чтобы личность установила определенное отношение к другим людям, чтобы личность воздействовала на социальную материю только в определенной форме, также независимо от ее психики. Капиталист на своей фабрике самодержавно устанавливает все приемы производства. Государство на всей территории устанавливает так же самовольно формы воздействия человека.
Экономическая власть капиталиста и политическая власть государства представляют только различные формы одной и той же силы — старой силы рабовладельца над его рабом. Суть только в том, что целостное, постоянное и конкретное насилие рабовладельца потерпело ряд формальных изменений. Раньше всего, оно потеряло свою целостность и раскололось на две части: в области экономической хозяин (в несколько иной форме) принципиально сохранил все свои прежние права, но зато область отношений политических была передана специальному органу — Государству; в свою очередь эта государственная власть из единого простого органа постепенно превратилась в целую сеть, в целую систему органов. Власть рабовладельца, которая была вначале так проста, что могла быть сравнена с прямой линией, превратилась в высшей степени сложную сеть самых разнообразные прямые и ломанные линий, которые, подобно паутине, со всех сторон опутывают работника.
Эта власть не только усложнилась, она также значительно изменила свои формы воздействия. В древнем мире насилие рабовладельца как бы неотлучно сопровождало каждый шаг работника. В наше время вмешательство той же власти совершается, так сказать, прерывисто. Кучер прекрасно понимает, что нет надобности слишком часто стегать хорошо обученную и взнузданную лошадь: сбруя, узда, оглобли, торная дорога в значительной степени приучили ее предупреждать желания возницы. Он большей частью считает возможный даже спустить немного возжи и дать волю своей лошадке. Какая жалкая „воля“! Только глупое животное может обольститься ею и счесть себя действительно свободный. Современный „гражданин“ со своими детскими понятиями о свободе похож на эту самую лошадь. Только потому, что секира государства не так часто сечет его, как плеть рабовладельца, только потому, что это голое, бесстыдное насилие не совершается так беспрерывно, как когда то, он настолько наивен, что считает себя политически свободным. Он настолько слеп, что не видит ямщика с угрожающей кнутом, настолько глуп и раболепен, что не чувствует с боку оглоблей и железной узды в своем собственной рту...
Этому самообману много содействовала также и третья перемена в организации насилия. Оно, как мы видели, стало менее конкретный, почти безличным. Когда то работник должен был подчиняться материальному факту, определенной личности со всеми ее капризами. Тогда его грубая зависимость была ему ясна. Теперь он считает себя свободный только потому, что конкретная воля его господина как бы очистилась от случайных, произвольных капризов, а главное — приняла абстрактную форму, форму законов. Закон имеет то громадное обаяние на ум современного гражданина, что он представляется в форме каких то постоянных, общих формул, независящих ни от чьего каприза и безразличных к личности. Создается впечатление, что эти длинные ряды параграфов закона, правильно группирующиеся в стройные системы, являются как бы бесстрастным выражением самой бесстрастной истины. Подчинение закону с первого взгляда не заключает в себе ничего позорного, ничего обидного, но, наоборот, имеет какую то особенную прелесть — самоотверженного служения нелицеприятной истине, служение правде. Близорукий, выдрессированный гражданин не видит, что этот якобы беспристрастный закон в специальной, абстрактной форме является самым пристрастный выражением эгоистических интересов того же хозяина — рабовладельца.
Резюмирую наш общий вывод. Древняя власть рабовладельца только изменила свою форму, но