был первый заезд, короткий, на двадцать миль, и Уоллес Быстроход пришел четвертым.
Второй заезд был на сорок миль, и Уоллес Быстроход пришел вторым.
Третий и последний заезд был на семьдесят пять миль, семьдесят пять кругов по треку, и на тридцатом кругу Уоллес Быстроход вырвался вперед, на самую малость, но все-таки вырвался, — и тут вдруг случилось что-то неладное, левое переднее колесо отскочило, и машина бешено перекувырнулась в воздухе.
На глазах у всех Уоллеса выбросило из машины. На глазах у всех машина ударила его о деревянный забор.
Майк бросился со всех ног вниз по трибуне, чтобы оказаться поближе. Я побежал за ним и слышал, как он чертыхается.
Гонки не прекращались, только несколько рабочих убрали с дороги разбитую машину, а самого Уоллеса отнесли в карету скорой помощи. Когда остальные машины проходили семидесятый круг, какой-то человек обратился к зрителям и сообщил, что Уоллеса Быстрохода убило на месте.
Господи боже!
— Этот парень, — сказал Майк, — он убит, наповал. Этот парень, который гонял по шоссе в своем желтом «Форде», он убит, Джо! Этот парень, который прокатил нас в Фаулер и угощал клубничной.
Когда стемнело, по дороге домой Майк заплакал. Самую чуточку. Что он плачет, я мог догадаться только по его голосу.
Конечно, он не плакал по-настоящему.
— Подумай только, такой чудесный парень, Джо, — сказал он. — Вот его-то как раз и убило.
Мы по-прежнему просиживали целые дни на ступеньках крыльца и наблюдали за проезжающими автомобилями, но нам было грустно. Мы знали, что человек в желтом «Форде» никогда больше не появится на шоссе. Время от времени Майк вскакивал и начинал боксировать воздух, только это было уже не то. Он больше не был счастлив, ему было тяжко, и, казалось, он хочет нокаутировать к черту что-то такое на свете, из-за чего с такими парнями, как Уоллес Быстроход, происходят такие ужасные вещи.
Большинство людей едва ли задумывается над тем, какое огромное значение имеют штаны.
Обыкновенный человек, надевая штаны по утрам или снимая их на ночь, не станет, даже забавы ради, размышлять о том, каким бы он был горемыкой, если бы у него штанов не было; как бы жалок он был, если бы ему пришлось появиться без штанов на людях; какими неловкими стали бы его манеры, каким нелепым его разговор, каким безрадостным его отношение к жизни.
Тем не менее, когда мне было четырнадцать лет, когда я читал Шопенгауэра, Ницше и Спинозу1, не верил в бога, враждовал с Иисусом Христом и католической церковью, когда я был чем-то вроде философа своего собственного толка, — мысли мои, глубокие и будничные в равной мере, постоянно обращались к проблеме человека без штанов, и, как вы можете догадаться, мысли эти чаще были тяжкими и печальными, порой же веселыми и жизнерадостными. В этом, я думаю, отрада философа: познавать как ту, так и другую сторону явлений.
С одной стороны, человек, очутившийся на людях без штанов, был бы, вероятно, пренесчастным созданием, но, с другой стороны, если этот самый человек, будучи при штанах, прослыл душой общества и весельчаком, то, по всем вероятиям, даже и без штанов он останется весельчаком и душой общества и, может быть, даже найдет в этом счастливый предлог для самых остроумных и очаровательных шуток. Такого человека нетрудно себе представить, и я полагал, что он совсем бы не смутился (по крайней мере, в кинокартине), а напротив, знал бы, как себя вести и что делать, чтобы внушить людям некую простую истину, а именно: что такое, в конце концов, пара штанов? Ведь отсутствие таковых — это еще не конец света и не крушение цивилизации. И все-таки мысль о том, что я сам когда-нибудь могу появиться на людях без штанов, ужасала меня, потому что я знал, что не смогу подняться на должную высоту и убедить окружающих, что подобные вещи случаются на каждом шагу и что еще не наступил конец света.
У меня была только одна пара штанов, да и то дядиных, латаных-перелатанных, штопаных-перештопанных и довольно далеких от моды. Дядя мой носил эти штаны пять лет, прежде чем передал мне, и вот я стал надевать их каждое утро и снимать каждый вечер. Носить дядины брюки было честью для меня. Кто-кто, а уж я-то в этом не сомневался. Я знал, что это честь для меня, я принял эту честь вместе со штанами, я носил штаны, носил честь, и все-таки штаны были мне не по росту.
Слишком широкие в талии, они были слишком узки в обшлагах. В отроческие годы мои никто не считал меня франтом. Если люди оборачивались, чтобы взглянуть на меня лишний раз, то только из любопытства: интересно, в чьи это он штаны нарядился?
В дядиных штанах было четыре кармана, но среди них ни одного целого. Когда мне случалось иметь дело с деньгами, платить и получать сдачу, то приходилось совать деньги в рот и все время быть начеку, чтобы их не проглотить.
Понятно, я был очень несчастлив. Я принялся читать Шопенгауэра и презирать людей, а вслед за людьми — и бога, а после бога — и весь мир, всю вселенную, все это нелепое жизненное устройство.
В то же время я понимал, что дядя, передав мне свои штаны, отличил меня перед множеством своих племянников, и я чувствовал себя польщенным и до известной степени одетым. Дядины штаны, рассуждал я, все же лучше, чем ничего, и, развивая эту мысль, мой гибкий философский ум быстро доводил ее до конца. Допустим, человек появился в обществе без штанов. Не потому, что он этого хотел. И не для того, чтобы позабавиться. Не с тем, чтобы показаться оригинальным, и не ради критики западной цивилизации, а просто потому, что у него нет штанов, просто потому, что купить их ему не на что. Допустим, он надел все, кроме штанов: белье, носки, ботинки, рубашку, — и вышел на люди и смотрит всем прямо в глаза. Допустим, он это сделал. Леди, у меня нет штанов! Джентльмены, у меня нет денег! Так что из этого? Штанов у меня нет, денег тоже, но я — обитатель этого мира. И я намерен оставаться им до тех пор, пока не умру или не настанет конец света. Я намерен и впредь передвигаться по свету, хотя бы и без штанов.
Что с ним