мадам, уж я-то знаю, как выглядят гниды! И отказалась ее обслуживать. Ты бы видела, как она взбесилась, наорала на меня!» Парикмахерша продолжает громко и бурно расписывать тот случай, словно хочет, чтобы как можно больше людей узнало о такой наглости — вшивая женщина осмелилась прийти к ней за прической, — и это смыло бы личное оскорбление, которое она перенесла, обнаружив гнид.
На станции «Ашер-Вилль» в парижский поезд сели мама с дочкой лет трех-четырех; у девочки были солнечные очки в форме сердечек и ярко-зеленая пластиковая корзинка. Она не улыбалась и крепко прижимала корзинку к груди, держа голову в очках очень прямо. Абсолютное счастье — носить свои первые «взрослые» вещи, обладать тем, о чем мечтала.
В солнечные дни, как сегодня, края зданий режут небо, стеклянные стены излучают свет. Я живу в Новом городе уже двенадцать лет и не знаю, как он выглядит. И описать его не могу, потому что не понимаю, где он начинается, а где заканчивается: я всегда езжу здесь на машине. Могу только отмечать: «Заехала в „Леклер“ (в „Три фонтана“, во „Франпри“ на площади Линанд и т. д.), снова на шоссе, небо за высотками Маркувиля (или над „3М Миннесота“) лиловое». Никаких описаний, повествования — тоже. Лишь отдельные моменты, случайные встречи. Этнотекст.
Одна продавщица из парфюмерного магазина в «Трех фонтанах» — та, что работает здесь дольше всех, три года, — на шестом месяце беременности, не меньше. Лицо оплыло, шеи почти не видно, походка медленная, вечная улыбка. «Эта тушь быстро засыхает» — она смеется в ответ. Потом спрашивает: «Через сколько?» — «Четыре месяца». Она запрокидывает голову и заливается смехом: «Ну, это нормально!» Когда я выхожу из магазина, она всё еще хохочет — дурман беременности, когда веселит любая мелочь.
Первая песня в «Топ-50»: «Заходи опрокинуть стаканчик — выпьем, закусим и снова нальем, — у Мимиля баян, он сыграет на нем». Первая мысль: «Интересно, люди, которым такое нравится, когда-нибудь слушали Моцарта?» Сегодня я подумала, что песенка вполне себе веселая: мне представился погожий воскресный день, вот-вот заглянут в гости друзья. Песня, в которой говорится: «Но моя-то как придет, бутылку сразу отберет», отражает быт огромного числа людей и приводит в ужас только тех, кто никогда не видел, как женщины убирают со стола бутылки со словами: «Хватит с вас на сегодня». Те, кому это незнакомо, стерпели бы песню, описывающую — осуждающую — жизнь в стиле «стакан да баян», но куплеты, в которых радостно, даже ликующе воспевается народное веселье, оскорбляют их до глубины души.
В университете Париж X — Нантер, на стенах аудитории, где профессор читает лекцию по Прусту:
Спи с кем хочешь
Даешь открытые отношения
Свободная любовь
Сон — для тех, кто не живет
Даешь экономическое равенство
В бутик при ресторане «Тур д’Аржан» на набережной Турнель просто так не зайти, надо позвонить в дверь. С улицы видно накрытый стол с цветами, за ним обедает пара. Войдя внутрь, понимаешь, что это восковые фигуры. Какой-то мужчина покупает фирменные тапочки «Тур д’Аржан», черные, расшитые розовыми цветами. Он спрашивает, можно ли их примерить. Садится рядом с манекенами, среди посуды из тончайшего стекла и бутылок со старыми марочными винами. Товаров в магазине очень мало, всё дорогое, с фирменной надписью. Будто в магазине ритуальных принадлежностей. Фуа-гра здесь продают в маленьких урночках из белого фарфора.
После Рождества по телевизору показали «диалог» Маргерит Дюрас и Жан-Люка Годара. То есть беседу двух людей искусства, какую обычно ведут наедине, дома или в кафе, представили на всеобщее обозрение. Они говорят без стеснения, словно на них не нацелены камеры, а гостиная не кишит звуковиками (высшая форма «естественности»). Дюрас говорит Годару: «У тебя проблемы с текстами, это твое слабое место». Тот отвечает: «да», «нет». Что именно они говорят, не имеет значения, важно одно: разговор интеллектуалов, людей искусства, показывают широкой публике. Образец идеальной беседы.
Уважение к Годару и Дюрас. То, что вызывает уважение, — и есть культура. Бурвиль, Фернандель, до недавнего времени — Колюш[6] уважения при жизни не вызывали. Смерть тоже приобщает к категории культуры.
В канун Нового года в Париже — на улицах, перед универмагами на бульваре Осман, на станциях метро и электричек — все попрошайки, молодые и старые, кричали: «С Новым годом! С Новым годом!» В переходе на «Гавр-Комартен» стоял жуткий, угрожающий гул. Невольно возникала мысль, не повскакивают ли они все сейчас на ноги и не бросятся ли на прохожих, навьюченных пакетами и подарками, требуя своей доли?
1988
Всё, домой! Это говорит мужчина своей собаке; та жмется к земле, виновато опустив голову. Извечная фраза для детей, женщин и собак.
На вокзале Сен-Лазар, в субботу, в очереди на такси стоит пара. Женщина выглядит потерянной, чуть ли не висит на плече мужчины. Тот повторяет: «Вот я умру, тогда увидишь». Потом: «Знаешь, я хочу, чтобы меня сожгли, сожгли дотла. Не хочу лежать в этой штуковине. Они такие уродские». Он прижимает ее к себе, она в панике.
Я впускаю в себя людей, их жизни — как шлюха.
В аптеке женщина берет лекарства для своего мужа: «Когда он всё это выпьет, то уже и есть не хочет». Потом, описывая, как тот отказывается тепло одеваться, «беречься», со смехом: «Будь он мальчишкой, схлопотал бы по попе!» Эти слова передаются из поколения в поколение; их нет в газетах и книгах, их не используют в школах: они — часть народной культуры (изначально моей, поэтому я сразу ее распознаю́).
В семь утра в переполненных поездах до Парижа все молчат или говорят очень мало и медленно. Одна женщина сонным голосом рассказывает другой, сидящей напротив, как обнаружила, что ее рыбка умерла: «Я постучала по стенке аквариума, она не двигалась. Потом стала всплывать наверх, и я подумала: „ну, что ж“». Чуть позже она повторяет ту же историю еще раз и снова добавляет: «Я подумала: „ну, что ж“». Какая-то женщина у окна слушала, с любопытством глядя на нее. Лампы светили желтым, все задыхались в пальто. Стекла в поезде запотели.
На станции «Палата депутатов» стерто «де» и «ов», «т» исправлена на «н». Палата путан. Признаки антипарламентаризма. Сейчас говорят, это прямая дорога к фашизму. Но тот, кто стер буквы, наверное, просто хотел повеселиться и позабавить других. Можно ли отделить изначальный, личный замысел действия от его будущего, возможного значения, от его последствий?
На вокзале