предательство?» — и прочая, прочая в том же слащаво-сентиментальном духе, только бы растопить глупое девичье сердце да заставить ее еще раз сесть за ночной столик и взять в тоненькие пальчики ручку. А что объяснять вам, как неимоверно приятно получать в любой неволе письма: от кого-нибудь, из любого уголка, с надеждой и верой, что тебя всё ещё помнят, тебя знают, значит, ты еще существуешь, значит, еще живешь, не исчез, не испарился…
Но вот вышел Гриньке срок его отсидки, и решил он инкогнито съездить к Ирине в деревню, увидеть ее хотя бы, посмотреть, на самом ли деле она такая, как он ее себе представлял. Домой когда еще попадешь, а тут каких-то шестьдесят километров — рукой подать. Да и бабу уже хотелось, чего греха таить.
Собрался, разузнал дорогу, поехал. Чисто выбритый, в новом костюме, новой кепке, на толчке по дешевке выцыганенной у какого-то местного барыги.
Деревня ему понравилась: тихая, сюда менты не так часто, наверное, наведываются. Озеро — порыбачить можно, а рыбалку он любит.
Дом Ирины нашел сразу: от остановки рукой подать. Да и саму Ирину узнал (фотку высылала): сидит на лавке возле калитки, семечки лузгает.
Конечно, в натуре она симпатичнее выглядит: щечки пухленькие, алые, сама крепенькая, ладно сбитая, ляжки крупные, налитые. (У Гриньки аж внизу живота при виде их — оголенных — засвербело, затомилось.)
Подошел поближе, улыбнулся, как мог, сказал громко:
— Ну, здравствуй, Иришка, — не боясь показаться фамильярным.
— Здравствуйте, — собрав брови на переносице и пытаясь угадать, кто это, ответила Ирина.
— Вот и встретились. Я Гриша, Гриша Завозов собственной персоной. Приехал, так сказать, на любаву свою поглядеть.
Тут только дошло Ирине, кто перед ней. Лицо ее залилось краской, мысли перепутались, во рту так и осталась непроглоченной семечка. Никак не ожидала она такого поворота. Писала письма в надежде скрасить свое и чужое одиночество, но никогда, никогда не думала даже, что кто-нибудь из них решится приехать к ней. Считала — так всё, ненастоящее, только чтобы разобраться в себе, а оно вон как вышло: кто-то всерьез принял все ее излияния. Да как теперь быть-то: и незнакомый вроде человек, и не выгонишь — друг по переписке. Завертелось все в голове Ирины, перемешалось.
— Что в гости не зовешь, не кличешь? — уже стоял возле нее Гринька, улыбался. — Давай поближе, что ли, познакомимся, — протягивает ей руку, как мужику. Ирина оторопело дает ему свою, ослабевшую, тот легко жмет ее, ощущая завораживающую пухлость ее ладони. Он сдержан, сам неловко себя чувствует: не клеится что-то.
— Ну, может, в дом пригласишь? — видя, что Ирина не осмеливается ни на что, спрашивает он.
— Заходите, — все еще не пришедшая в себя, не отказывает ему Ирина.
— Вот и ладно, — продолжает улыбаться он. — Да ты не бойся меня, я, поди ж, не кусаюсь.
Прошли в избу. Гринька на мгновение замер на пороге, огляделся.
— Сама живешь?
— С бабушкой.
— А бабка где?
— В город поехала, в больницу: с печенью что-то неладно. — Сказала и тут же торопливо добавила: — Да она уже должна быть. Сейчас.
— Хорошо, — протянул Гринька и сел за стол в горнице, у окна. Посмотрел сначала пристально на улицу, потом спросил:
— Ну, рассказывай: как живешь, как дела твои; в письмах-то оно туманно всё.
Ирина смутилась, побледнела.
— Как живу? Живу вот. Здесь.
— Хорошо, — опять протянул Гринька, оторвался, наконец, от окна и стал шарить взглядом по стенам да по углам, затем неожиданно произнес:
— Ну, может, за знакомство выпьем-то? У меня есть кой-чего с собой, — извлек он из своей небольшой дорожной сумки поллитровку, пару банок кусковой говяжьей тушенки, банку сардин.
— Ты уже, поди, обедала? — спросил он ее, но Ирина отрицательно покачала головой. — Вот и ладно, вместе и пообедаем. Да что ты стоишь там, как неприкаянная, накрывай на стол, не стесняйся, мы же с тобой столько знакомы: месяца четыре, наверное, не меньше.
Ирина засуетилась, смела со стола, сбегала на огород, нарвала зелени. Больше предложить было нечего: бабушкина пенсия кончилась еще на прошлой неделе, а запасы все давно съедены.
Гринька заметил растерянность Ирины.
— А хлеб-то есть?
Она, извиняясь, развела руками:
— Бабушка должна из города привезти.
Гринька хмыкнул, полез в карман, выудил кой-какую мелочь, прикинул, хватит ли на обратную дорогу. Хватало.
— Я не знаю, где тут у вас «комок», сгоняй сама, лады? Не в службу, как говорится, а в дружбу. И колбасы купи, думаю, будет достаточно.
Ирина ушла. Гринька остался сам, пошел осматривать остальные комнаты.
Конечно, иначе, как убогим, это жилище не назовешь: занавески выцвели, постельное застирано, полы давно не крашены, окна тоже, — видно, живут только на бабушкину пенсию, а какая нынче пенсия — известно.
А вот это, наверное, уголок самой Ирины: старый комод, на нем зеркало, какие-то косметические безделушки, крупная шкатулка, из которой выглядывает уголок конверта.
Гринька с любопытством откинул лакированную крышку. Довольно толстая пачка писем недружелюбно воззрилась на него. Гринька взял верхнее, посмотрел обратный адрес — им оказался адрес его колонии: те же буквы, те же цифры.
«Но это не мои письма!» — вспыхнуло в его голове. Он перевернул еще несколько конвертов. Тот же почерк. А вот другой. Через три конверта — еще размашистее. А вот и его мелкие каракули: «Жду ответа, как соловей лета… Жди, девчонка, не забудь, вернусь, нежно склоню свою голову на твою белоснежную грудь». Значит, не одному ему благоверная мозги сушила, не одному ему страждущие письма слала.
«Гадюка! — возмутилось все в Гриньке. А он ей о верности, о любви, о дружбе писал! — Да все они одним миром мазаны!» — забурлило, заклокотало, вскипело в груди. Сел сам, откупорил бутылку, нацедил полнехонький — по самый марусин поясок — стакан, влил себе в рот без роздыху, привычно занюхал рукавом.
«Вот потаскуха, стерва!»
Встретил ее остекленелыми глазами, но с еще более слащавой и вместе с тем ехидной улыбкой.
— Выпей, — протянул ей сразу полный стакан. Ирина удивленно и испуганно вскинула брови.