острый вечно вздернут заносчиво, губы сковородником фигурным вниз кривятся, а уголками опять наверх подымаются. Скулы высокие, резкие — как голову повернет, что кинжалом острым по воздуху режет.
Глаза у Нежданы глубокие светло-серые, как озера студеные, да с темным ободком по краю радужки, и от этого лицо у девки такое нездешнее становится, что так и хочется его рассматривать. Кабы причесать ее, да нарядить, цыпки с рук обветренных повывести, пятки грязные в бане отпарить, так ее за такие губы фигурные да скулы высокие, косы длинные, посеребряные, и в княжий терем, поди, возьмут.
Подумает так Сорока, а потом опомнится, как от морока очнется, разозлится сама на себя за мысли дерзкие, и хочется ей сразу по щам этой выскочке надавать, чтобы помнила свое место, подбородок высоко до княжьего терема не задирала.
Нечистой силы Сорока до икоты боялась — лупить и наказывать сироту без вины мачеха все ж остерегается, если с собой совладает. Помнились все те слова Надейки, что своим аукнется.
Давно стала она и сама замечать, как обидит Неждану несправедливо, так сразу кто-то из родных детей ее захворает или иначе как пострадает, в другом чем урон понесет. То Прекраса на себя молоко горячее опрокинет, зараз полную кружку — с коричневой пенкой, сразу из печи, то Голуба пальчик дверью защемит.
Любимый Богдаша целую седмицу задыхался и бредил после того, как Сорока Неждану за медом в лес оправила. А от медка того его только в жар сильнее бросало, и пятна пунцовые по всем телу расцвели.
На Милашу чужая телега колесом наехала в тот самый день, когда падчерка одна мох на болоте собирала. Все щели меж бревен тогда законопатили в то лето — тепло стало в избе. Да, еще соседям мох раздавали, что Нежданка с болотных кочек носила. Только Милаша вон до сих пор заикается с той поры — напугалась она сильно, когда под телегу попала.
Когда на прорубь мачеха зимой послала Неждану пеленки полоскать, тогда все дети Сороки разом слегли — животами мучались, и еще Удал чуть Богдаше глазик не выколол деревянной сабелькой.
Зря, конечно, Сорока себя не сдержала, опрокинула в сенях на девчонку ведро с ледяной водой по пути в баню. Тяжело потом рожала, долго, да и младенец совсем хворый на свет появился. Орет вон ночи напролет, ничего не помогает.
Его уже и в печке перепекали, чтобы болезнь отступилась. Все, как полагается сделали — тестом ржаным обмазали, да в теплую печь на лопате задвинули. Прогрели его хорошенечко да обратно достали. Тесто счистили, собакам на двор кинули, дитя намыли, в отцовскую рубах завернули. А не помогло ничего — все сопли зеленые пузырятся.
И через окно чужим людям младенчика продавали, чтобы беду обмануть. Да, только хуже после этого стало. И малой не поправился, и остальные раскашлялись. Окошки зимой в избе выставлять — этак всех остальных детей застудишь.
А других обрядов для спасения хворых детей в Поспелке не знали, лекарей тут даже заезжих не видывали.
Другой муж и не согласился бы на такую работу — окно слюдяное целиком с рамой выставить, да еще зимой. Но после того приворота, как сгорела береста с именем Власа и улетела черным дымом — не осталось у мужика совсем с тех пор своей воли. Что ни прикажет Сорока- все исполняет безропотно.
Соседка Ладушка, которая ребеночка понарошку в окно покупала, сама молоденькая, нездешняя, привез ее муж откуда-то с южных земель, так она традиций местных толком не знала. Что уж с нее спрашивать, коли Сорока сама до тридцати четырех годов дожила, а подробностей, как детей в окно продают, чтобы исцелить, в голове не держала. Спросить у кого постеснялась, точнее — побоялась удачу сглазить в таком важном деле. В деревне только заикнешься, тут же бабы со всех концов набегут поглазеть, как Сорока Ладушке дитя чуть живое продает через окно в лютый мороз. А взоры у некоторых такие черные — еще дыру в избе прожгут.
«Не жилец он, не привыкай, даже имя не давай,» — так Галка — мать родная Сороке сказала, когда зашла на своего седьмого внука посмотреть. Хоть и хмельна Галка была, как обычно, а Сорока ее послушалась. Не нарекли младенчика — уже с месяц так и живет безымянным.
Это потом ей мать объяснила, что дите в окно продают, чтобы прозвище ему сменить, из одного рода в другой передать, тогда злые духи от чада должны отцепиться. Они же за одним ребенком увязались, а после продажи уже совсем другой ребятенок получатся, чужого рода-племени, другим именем названный.
Но Сорока с Ладушкой, дуры суеверные, ни в чем не разобравшись, младенчика безымянного друг другу продавали. Так разве ж поможет тогда?
«Ну, теперь уж точно помрет,» — уверенно сказала Галка.
А все же не могла вторая жена Власа с такой неминуемой утратой смириться. Вспомнила тогда она историю давнюю про Нежданку и медвежью шкуру. Нашла лоскут меховой в старых сундуках Дарены, да рискнула своего младенца в него завернуть. Хуже уж все равно не будет, а вдруг лучше станется, — так подумала Сорока. Коли заспанную девчонку бездыханную на морозе отогрел, неужто шкура с обычными соплями в теплой избе не справится?
Медведей Сорока боялась трепетно, благоговела перед зверем лесным, самым сильным и разумным. Слыхала она от мудрых людей, что на медведей охотились только перед большими праздниками, мясо его по чуть-чуть всей деревней вкушали, чтобы медведь с людьми силой своей поделился. Убивать медведя в другое время не позволялось, за то косолапый мог сурово наказать.
Поэтому сначала Сорока даже прикоснуться к бурому лоскуту боялась. А потом зажмурилась и решилась дите в колыбели им накрыть, да с боков шкуру подоткнула.
Было то третьего дня, и младенчик до сих пор жив, орет по-прежнему, но соплей вроде поменьше, и сосать молоко опять начал — авось, и оклемается.
Для себе Сорока в который раз пообещала — не связываться больше с любимой внучкой Василя, ни делом, ни словом сироту не обижать. Придется подождать, пока черти сами эту девку к себе обратно приберут, или жених какой дурак найдется — просватает Неждану. Осталось-то три-четыре весны перетерпеть, а там за