гладко зачесаны, и кажется, что тяжелый узел зашпиленных кос оттягивает голову назад. Хотя мать недовольно поджимает губы, выражение ее лица праздничное. В лесу ей приходится бывать редко.
На мне вместо будничного короткого платьишка — новое, длинное, с густыми оборками. Когда сквозь деревья на меня падает солнечный свет, цветы на платье вдруг оживают, загораются. Кудри мои туго забраны за уши и связаны красной ленточкой.
Узкая тропка круто сворачивает вправо. Высокие сосны расступаются, начинается березовая роща. Капли росы, точно слезы, падают с пламенеющих гроздьев калины. Молоденькие осинки, гибкие и кудрявые, будто перешептываются между собой. Где-то совсем близко, нарушая тишину, причитает кукушка.
— Бездомная, пораскидала детей и плачется! — осуждающе произносит мать.
Березовые заросли обрываются у оврага. Утреннее солнце заливает пестрый луг. За ним, поблескивая, дремлет Клязьма, точно пригревшаяся на припеке змея. Издали кажется, что речка свернулась в кольцо,
— Ишь, благодать божья! — шепчет мать, подбирая подол праздничного платья, чтобы не вымочить в росе.
Вот и Слободка. Домик смотрителя — в самом конце порядка. Он прижался к лесу. Окна еще прикрыты голубыми ставнями. На каждом из них вырезаны отверстия в форме сердечек. В палисаднике густая зелень. Ей мало места, и она, топорщась, сквозь деревянную решетку лезет на улицу.
Мы поднимаемся на высокое крыльцо.
— Спят, поди, еще, — ворчит мать и осторожно, подобрав подол, присаживается на чисто вымытую ступеньку.
Стучать она не решается. В сенях под чьими-то тяжелыми шагами скрипят половицы, громыхает засов, и дверь открывается.
Тучная, похожая на пуховую перину женщина, недовольно щуря маленькие глазки, появляется на пороге:
— Чего нужно?
Она проводит кончиком фартука по изрытому оспой лицу и сладко зевает. Это тетка Аксинья, соседка Зота Федоровича.
— Не к тебе, — неохотно роняет мать.
Тетка Аксинья, сердито косясь на мать, отпихивает босой ногой мои цветы, разложенные на ступеньке. Я испуганно отскакиваю и чуть не падаю с крыльца.
— Экая ты пугливая да на ноги слабая! — смягчившись, говорит она и неожиданно добродушно улыбается. — Играй, играй, девонька, не сори только, а то, чего доброго, нагрянет владыка-то кривобокий да крик поднимет.
Через несколько минут тетка Аксинья уже разговаривает с матерью вполголоса. Изредка она поглядывает на дорогу, прикрывает ладонью рот. Потом, забывшись, начинает говорить громче.
— Уходить от него хочет Дуняха. Весь вечер бушевала. «Хватит, — говорит, — спинушку на тебя погнула»... — Плечи тетки Аксиньи трясутся от смеха, на макушке качается собранный кукишем пучок жидких волос. — И чего вечор было-то! Чего было! Дунька страсть как рассердилась. «Я, — говорит, — тебя пожалела, сироту твоего приветила, думала, что у тебя совесть есть, а ты, продажная душа, вздумал по каморкам шнырять, вынюхивать да наушничать хозяину».
Тетка Аксинья оглядывается и говорит тише:
— Вишь, шепнул ей кто-то, будто он за мужиками следит. Ну, вот и не хочет у него больше жить. Говорит, с голоду умру, а позорить себя не буду, и так людям в глазыньки глядеть стыдно. И смелая она! Так и режет, так и режет! — продолжает тетка Аксинья вздыхая. — И то жалко на нее смотреть. Все дни сидит у окна да на фабрику .посматривает. Скучает страсть как по работе. Все меня спрашивает, что ткем да кто на каком станке работает.
Поднявшись со ступеньки, тетка Аксинья приставляет козырьком руку к глазам и смотрит на солнце.
— Пойду — может, встала. Всю ведь ноченьку мы с ней просидели, проговорили. Сам-то еще с вечера скрылся.
В светлой горнице, куда мы с матерью входим, беспорядок. Плюшевые дорожки цвета луговых трав сбиты, стол сдвинут в угол, а мягкое креслице с выгнутой спинкой стоит посреди комнаты. Как будто хозяева собрались уезжать или только что въехали. Мать, поджав губы, разглядывает тюлевые шторы на окнах, спущенные до самого пола, резной, с зеркальными дверцами буфет, яркий ковер на стене.
— У, кривобокий, разъелся на наших-то слезах! — сердито ворчит она.
В это время дверь из кухни открывается и появляется сама Дуня. Я чуть не вскрикиваю от удивления. В простеньком, расшитом цветными нитками халате, по которому почти до колен спадают толстые черные косы, Дуня кажется мне похожей на Василису Прекрасную из сказки.
— Это... это ты, Анна? — Дуня несмело протягивает матери руку. — А это кто такая лупоглазая? Да это же Аленушка ! Как выросла— и не узнать! Ишь, брови-то черные да срослые... Счастливая будет.
Мать молчит. С плохо скрытной неприязнью она оглядывает свою бывшую подругу.
— Садись, Анна.
Неуклюже потоптавшись, мать присаживается на край креслица.
— Спасибо, что пришла наведать.
— По нужде пришла. Из-за нее, — обрывает мать, кивая на меня.
Смуглые щеки Дуни мигом заливаются ярким румянцем, а густые брови сходятся почти вплотную. Не глядя на нее, мать сердито цедит слова, словно она пришла не по нужде, а с выговором.
— Что ж, — говорит Дуня после недолгого раздумья, — трудно мне сейчас, но постараюсь помочь твоему горю, Анна. Уйти я удумала. Хватит! Погнула спину, натерпелась! — Она оборачивается ко мне и, ласково улыбаясь, добавляет: — Пойдешь, Аленушка, в школу, не кручинься.
Мать поднимается и, сухо поблагодарив, торопится к двери.
— Что же это я! — вдруг спохватывается Дуня.
Рывком открыв дверцу буфета, она достает зеленоватую круглую сахарницу, полную прозрачных леденцов.
— На-ка, на-ка, Аленушка. Погрызи, а мы пока с матерью потолкуем. Ишь, какая вымахала! Вся в отца — чернявая да кудрявая. А характер-то, видно, твой, Анна, — молчаливая. Поди, и молиться приучила?
— Это уж не твое дело! — Мать снова поджимает губы.
— Не серчай, Анна. Так я. Рада-радешенька, что зашли. Время-то, время как летит! Ведь, кажется, недавно мы с тобой бегали в табор гадать. Помнишь?
Лицо матери на миг светлеет. В уголках рта появляется что-то теплое, похожее на улыбку.
— Вот ты меня осуждаешь, да не ты одна... — вполголоса произносит Дуня.
— А ты не береди болячку! Послушаешь тебя — и вправду подумаешь, что тебе тяжело, — колет мать.
— А ты, ты как думаешь? — вскидывается Дуня. — Думаешь, у меня глаз нет, души нет? Думаешь, устроилась в приживалки, в тряпки разрядилась, так мне и хорошо? Да разве душу-то можно выбросить? Мне, может, тошнее всех! Мягкий-то хлеб — он горький. Поперек горла встает! — Дуня примолкает. Некоторое время она сидит, не шевелясь, глядя прямо перед собой неподвижным взглядом. —