всегда бывшем предметом его насмешек, и в эту минуту он, по обыкновению, считал именно себя интересным для всех них.
"Если Бог есть, значит, я — раб!". А потому никакого уважения к служителям религиозного культа!
В начале разговора он попросил разрешения курить в присутствии священнослужителя, чтобы не выходить в другую комнату.
И получил его,
— Ну, значит, благословил, благословил, Владыко, — развязно рассмеялся он.
И получил холодную отповедь.
— Иное дело терпеть непозволительный обычай, смотреть снисходительно, так как не находить в нем ереси, и другое дело — благословить…
В результате такого общения о. Пафнутий уклонился и от устроения приезжающих в гостиницу подворья, и от свидания с Кельсиевым. А вскоре издал архипастырское послание: "удалятися и бегати от злокозненных безбожников, гнездящихся в Лондоне".
Кельсиев молчал всю обратную дорогу.
Он все слышал. Оставшись с Герценом один на один, он, наконец, горячо и резко высказал все, что понял в этом человеке, "революционере с мировым именем"
— Он все загубил своей неуважительной бабьей болтовней! Разве вы не видите, Александр Иванович, что это всего лишь тупой бунтовщик, с пустотой и непониманием вопросов. Все идеи его взяты напрокат, у первого встречного, он поет со всех голосов!
— Не совсем же так, дорогой Сережа.
— Да это мешок, в который что не положишь, то и несет, только б не мешали ему рисоваться, да и не отнимали возможности составлять Бог знает с кем и Бог знает для чего разные тайные общества! "Я, говорит, опытный революционер, меня учить нечего!" — ну и, разумеется, махнешь рукой, потому что, действительно, учить-то нечему. Не доверяйте ему больших дел, Александр Иванович, пусть его руководит тайными обществами, разбалтывает их тайны, что за ним также водится. Поверьте, Александр Иванович, не к добру он здесь, помяните мое слово.
— А ты сам далеко ли собрался?
— Поеду к своим, на юг, к "некрасовцам". Прощайте, Александр Иванович! Спасибо за ласку.
— В добрый час.
"Бакунин, Бакунин" — качнул головой Герцен. Опасения его начинали сбываться. Деятельность старого друга казалась ему пустой тратой сил и средств. Суета вместо работы захватила Мишеля. "Мемуары" он так и не написал, "отяжелемши", хотя предложения сыпались со всех сторон. А деньги его фонда таяли.
— Если бы во Франции было триста Бакуниных, ею невозможно было бы управлять, — вспомнились Герцену слова Косидьера. — Попробуй — ка управься с одним Бакуниным!
Но статьи, прекрасные статьи Бакунина, обращения к армии, к молодежи, широко печатались и в "Колоколе", и отдельными брошюрами, каждая из которых расходилась среди читающей России, каждая разила правительство не в бровь, а в глаз. Ни одно произведение самого Герцена не несло в себе столь разрушительной силы.
Страшный дар — глубины человеческого духа!
— Я предлагаю тебе прогулку по дальним окрестностям, Мишель, — сказал как-то Герцен. — Коляска готова. Поедем, развеемся, не одни же дела на свете.
— Охотно, охотно.
Но и на кожаном сидении осевшей под его тяжестью рессорной коляски Бакунин продолжал "ждать революцию".
Год 1863 приближался.
— Да почему ты считаешь его губительным для самодержавия, Мишель?
— Потому, что царизм сам губит себя подавлением, а не поощрением русской жизни. Александр Второй мог бы легко освободить народ, сделаться первым русским земским Царем-Освободителем. Созвать всенародный Земской собор! Да он ведь он не пойдет на это!
— Не пойдет.
— Значит, поднимется все крестьянство. Значит, бунт! И мы должны быть готовы на это. Мы должны встать во главе его, потому что меньшинство образованного класса — это жалкие изменники, оторвавшиеся от почвы.
— Уверяю тебя и предлагаю какое угодно пари, что царь ничего не созовет — и 1863 год пройдет преувеличенно тихо.
Они уже шли по аллеям прекрасного английского парка, одного из великолепнейших, принадлежавшего старинному замку, в котором жила одинокая старуха-барыня. Со времен Елизаветы не касалась его рука человеческая; тенистый, мрачный, он рос без помехи и разрастался в своем аристократически-монастырском удалении от мира.
Было так тихо, что лани гурьбой перебегали большие аллеи, спокойно приостанавливались и беспечно нюхали воздух, приподнявши мордочку.
Ниоткуда не раздавалось ни звука.
— Смотри-ка, — Мишель потянулся огромным телом и закинул голову вверх, — словно у нас в Премухино. Так бы лег где-нибудь под дерево и представил себя лет в двенадцать Я мальчишкой часто убегал из дома, ночевал в лесу, в поле, на берегу в кустах-лопухах. Сначала бранили меня, потом привыкли.
— Или у нас в Васильевском, — мечтательно согласился Герцен, — Да… На нас, дубравных жителей, леса и деревья роднее действуют, чем горы и море.
Некоторое время они шли молча, дыша воздухом тенистых аллей. Этот парк был неблизко от их дома, но Герцен привез сюда Мишеля, чтобы тот хоть немного опомнился от подготовки нелепого восстания в России через войну с Польшей.
…
Они шли медленно, два немолодых русских, оба на чужбине. Герцен был уже не столь изыскан, как в давние дни сороковых годов, когда была жива Натали, единственная женщина, которую он любил; сейчас, в конце лета 1862 года ему стукнуло пятьдесят лет, широкая залысина далеко отступила от его лба, борода и усы были тронуты сединой и подстригались не слишком тщательно, но глаза по-прежнему светились умом и добродушной лаской.
Его собеседник был одет в огромного размера костюм-блузу, на львообразной голове его с широкими калмыцкими скулами живописно вились серебристые легкие кудри, также далеко открывая высокий лоб.
— Странная мысль пришла мне в голову, Мишель, — медленно говорил Александр Михайлович, помахивая тросточкой. — Заметил ли ты, что только в России можно встретить привилегированное общество и дворянство, которые стремятся к революции, не имеющее другой цели, как уничтожение их благ?
Бакунин согласно наклонил львиную голову.
— Когда-то мы говорили с моим отцом. Теми же словами.
— А вспомни нас, юных, пылких! Станкевич, Белинский, ты, ваш круг…
— И ваш с Ником, — усмехнулся Бакунин. — Сейчас бы все сравнялись годами.
— Пожалуй. Россия будущего, согласись, существовала тогда исключительно между несколькими мальчиками, только что вышедшими из детства, до того ничтожными и незаметными, несмотря на все их притязания, что им было достаточно места между ступней самодержавных ботфорт и землею. А в них было наследие 14 декабря, наследие общечеловеческой науки и родной Руси.
Бакунин усмехнулся.
— Эти мальчики не ведали, что декабристы наши желали кое-каких свершений, с чем мы в юные годы ни за что бы не согласились. Я первый презрел их и по-мальчишески поддержал Пушкина в его "Клеветникам России". Я говорю о независимости Польши.
Некоторое время они шли молча.
— У тебя прекрасная память, Мишель. Если вспомнить Южное Общество, то оно и в самом деле почему-то хотело независимости Польше.