Проходит день за днем, а мы ни разу не видим английского короля, нас посещает лишь долгая череда придворных, присылаемых то с договорами о намерениях, касающихся танжерского гарнизона, его предполагаемых прав и безопасности; то обсудить судьбу и возможный выкуп за отдельных пленников, которые, как утверждают, содержатся у султана, — ни бен Хаду, ни я ни с кем из них не встречались, так что они или умерли, или пропали без вести, а может быть, стали вероотступниками и взяли мусульманские имена.
В следующий раз мы увидим короля Карла во время личной аудиенции в его покоях. Не выпадет ли мне случай, гадаю я? Я кладу вышитый свиток в карман халата — вдруг получится застать короля одного. Бен Хаду обеспокоенно прихорашивается перед зеркалом, заботясь о том, чтобы произвести наилучшее впечатление. Должен признать, он хорош собой: стройный, светлокожий (по сравнению со мной), прямо держится, и глаза у него ясные и умные. Он очень коротко остриг бороду и усы, чтобы виден был волевой подбородок и полные губы; я замечал, что придворные дамы обращают на него внимание, и он, без сомнения, тоже не упустил это из виду. Сегодня он сможет вручить привезенные нами дары. Их все собрали в нижней передней и наверх заносят по длинным лестницам, что непросто, а в случае с животными еще и грязно. По крайней мере, львов оставили в саду, чтобы монарх рассмотрел их на досуге, не то, боюсь, закончилось бы кровопролитием.
Выясняется, что «личная» аудиенция подразумевает просторный зал, полный придворных, в том числе десятков дам, собравшихся жадно поглазеть на марокканцев. Для начала мы подносим традиционные дары: специи, соль и сахар, шелка и медные подсвечники, ажурные металлические лампы и домотканые ковры из Срединного Атласа, принесенные султану в знак уважения берберскими племенами. Король принимает их с искренней благодарностью и восхищается мастерством берберских ткачих. Я вижу, как раздувается от гордости грудь Медника, но все же чувствую смутное беспокойство. Я не видел в этом изысканном дворце, полном слуг в ливреях, позолоченных стульев и дорогих ковров, никаких животных, кроме собачек самого короля.
— А теперь, — произносит бен Хаду, — особый дар.
Он хлопает в ладоши, и появляются страусы. Они расталкивают своих укротителей, качают шеями, зловеще щелкают клювами. Женщина в зеленых шелках оказывается слишком близко, и от визга, который она издает, когда ее щиплют, все стадо принимается голосить, тревожно раздувая пушистые глотки. Потом страусы начинают хлопать крыльями, топать огромными когтистыми лапами — и разверзается преисподняя. Придворные бегут во все двери, что есть; я даже видел, как один откинул штору и вылез в окно.
Я ищу взглядом короля и обнаруживаю, что он покатывается со смеху. Он спасает какую-то бедную женщину, отгоняя птицу, напавшую на нее. В конце концов вызывают стражу, и страусов загоняют в переднюю, а оттуда препровождают в один из королевских парков. По себе они оставляют загаженные ковры, покусанные конечности и облака летучего пуха. Прием приходится свернуть.
Вернувшись быстрее, чем ожидал, я вспугиваю прячущегося у дверей человека. Он оборачивается, видит меня и убегает по коридору. Но я успеваю различить резкие неприветливые черты Самира Рафика. С колотящимся сердцем я изучаю замок: поцарапан, но не поврежден. Когда мне удается вставить в него железный ключ, он открывается плавно. В комнате стоит пугающая тишина.
— Момо? — тихо зову я. — Амаду?
Слышится визг. Потом нечто обрушивается на меня с балдахина над кроватью, и на мое плечо приземляется мартышка. Над краем балдахина появляется лицо с серьезными глазами.
— Мы просто играли.
Момо перелезает через балдахин и ловко, как мартышка, спускается по опоре.
— Тут так скучно: все время сидеть тихо. Почему нельзя выйти? Ты сказал, что все будет по-другому, когда мы приедем в Англию. Ты соврал!
Я сажусь на кровать и удрученно смотрю на него.
— Знаю. Прости меня, Момо. Еще совсем немножко. Но ты не должен шуметь, и никому не открывай дверь, кроме меня. Понимаешь?
— Кто-то стучался.
— Наверное, слуга приходил убирать комнату. Я им сказал, что сам буду все делать, и дверь лучше не открывать, а то моя мартышка кусается.
— Я тоже могу кусаться.
Момо показывает зубы, хихикает.
— Мы оба можем укусить, да, Амаду?
Они двое скалятся друг на друга с потешным вызовом, обнажив десны, тряся головами, походя один на другого, как отражение. Мне делается не по себе. Я начинаю бояться, что если и дальше оставлять мальчика с мартышкой, скоро их будет не различить.
— Никому не открывай дверь, — повторяю я. — Даже если кто-то притворится мной.
— А зачем кому-то притворяться тобой?
— Не знаю, — признаю я. — Просто не открывай дверь.
— А если пожар, или потоп, или еще что-то?
— Такого не будет.
— Может быть. Всякое бывает.
Я вздыхаю.
— Бывает. Но едва ли. Если будет, я тебя спасу.
— Обещаешь?
— Обещаю.
— Ты обещал, что нечего будет бояться, когда мы доберемся до Англии, — напоминает он мне.
Безупречная логика.
— Момо, я стараюсь.
Но надо стараться сильнее; он прав, что тревожит мою совесть. Я со вздохом достаю клочок бумаги и снова читаю адрес, который для меня достал Даниэль. Не то чтобы я рвался это сделать, но так нужно.
Обретя решимость, я останавливаю одного из слуг и спрашиваю, как можно отправить письмо. Он недоверчиво на меня смотрит, потом ухмыляется:
— Для хозяина?
Я бросаю на него суровый взгляд: ясно, что он думает, будто такой, как я, не может уметь писать. Но, возможно, если он сочтет, что это для посла, будет лучше.
— Да. На Золотую площадь.
— За пару монет могу послать гонца; или возьми портшез и сам доставь. Это недалеко, около мили.
Нам запрещено покидать дворец, но миля… пути всего ничего, займет не больше десяти минут, и пешком выйдет быстрее, чем в глупом ящике. Обернусь за полчаса, пока бен Хаду и остальные отдыхают после обеда. Никто не узнает. Я узнаю у слуги дорогу, потом возвращаюсь в комнату, переобуваюсь из придворных туфель в старые бабуши и накидываю на плечи темный бурнус. Надев капюшон, я вижу в зеркале относительно неприметную личность — если не считать цвета кожи, но с этим я ничего поделать не могу.
Я быстро иду по широкой Кингс-стрит, сворачиваю до ворот Гольбейна налево, в Сент-Джеймсский парк, чтобы срезать путь. Головы я не поднимаю, руки держу под плащом. Но даже так я вызываю вопросительные взгляды у прохожих; возможно, отчасти из-за быстроты шага, поскольку все они прогуливаются, наслаждаясь изысканными видами, смеются, видя, как поскальзываются на льду птицы, ищущие на озере открытую воду. Боги, как же холодно! Я иду по дорожке оленьего парка, и дыхание мое вырывается облаками пара. Животные, стоявшие склонившись к заиндевевшей траве, поднимают головы и с опаской на меня смотрят. Думаю, к ним тихо, как я, бывало, подкрадывались лучники, чтобы добыть дичь к королевскому столу — неудивительно, что они осторожны. Сделай я резкое движение, они, без сомнения, умчатся в парк, как газели. Я медленно иду, чувствуя с ними что-то вроде душевной близости: столь осознанная свобода — это не свобода вовсе. И они, и я принадлежим могущественным людям, и нам внезапно может настать конец, когда наши хозяева этого захотят.