— Простите, лорд… Роули.
И, как при марокканском дворе, в присутствии кого-то, куда более важного, чем простой невольник, я простираюсь перед ним со всем возможным изяществом. Одна из собачек подходит и с любопытством меня обнюхивает. Ее выпученные карие глаза блестят на свету, нос влажно касается моего лица. Она ела что-то настолько омерзительное, что мне приходится задержать дыхание.
Женщины разражаются хохотом, и я гадаю, что тому причиной: собака, я или нечто, не имеющее к нам отношения.
— Ко мне, Руфус! — зовет мужчина, и животное отступает.
Следует долгая глубокая тишина, в которой я слышу, как стучит у меня в ушах кровь, потом раздается цоканье каблуков по каменному полу. Повернув голову, всего на дюйм, и вижу, как общество удаляется по залу. Я медленно поднимаюсь на колени и смотрю, как они, весело болтая, скрываются. Как грубо, думаю я. Но, возможно, я их чем-то оскорбил: мы и в самом деле, как сказал бен Хаду, не понимаем обычаев здешнего двора.
Рассерженный, я отправляюсь на поиски еды, решив впредь не выходить из комнаты, пока не узнаю получше, как вести себя среди чужих.
На следующий день наше посольство должно быть официально представлено королю на приеме в банкетном зале. Бен Хаду переживает, узнав, что нельзя привести львов и страусов и принести другие подарки, которые он заготовил; их можно дарить только на личной аудиенции, а сегодня будет формальная церемония. Все его планы на впечатляющее представление сорваны; он снова приходит в дурное расположение духа и заставляет нас ждать, пока с удвоенной тщательностью одевается для приема. Когда он все-таки выходит — возвещая о своем появлении ароматным облаком ладана, он и в самом деле выглядит великолепно: на нем халат алого шелка с золотым шитьем по рукавам, полам и вороту, поверх халата белый шерстяной бурнус, а на голове красный тюрбан, увитый жемчугом. На поясе у него меч дамасской стали в кожаных ножнах, украшенных золотом; на ногах лайковые бабуши, блистающие каменьями. Мы все расстарались, как могли, на нас лучшие джеллабы, все драгоценности и духи, что у нас есть, но он нас посрамил. Зная его гордость, я не сомневаюсь, что этого он и добивался.
За нами присылают кареты, чтобы доставить нас с почестями, но мы едва успеваем сесть и проехать совсем немного, как кареты останавливаются — мы на месте. Когда мы прибываем, я понимаю, почему пройти пешком по Кингс-стрит небольшое расстояние, отделяющее наши покои от внушительного, украшенного колоннами, фасада Банкетного зала. Собралась огромная толпа, она заполняет всю широкую улицу до ворот Гольбейна и дальше, все тянут шеи и напирают, желая увидеть диковинных чужестранцев из дальней Берберии, чудовищ, долгие годы похищавших их соотечественников и отдававших их в рабство; тех, у кого хватило безрассудства обстреливать колонию в Танжере, сотнями убивая английских солдат. Кареты останавливаются, и толпа подается вперед, угрожая смять стражу в алых одеждах со сверкающими алебардами. Запах толпы, перебивающий даже ладан Медника, уязвляет меня почти так же, как ругательства, которые она выкрикивает. Что, в этом городе никто не моется? Смрад и шум подавляют и пугают.
— Черные ублюдки! — слышу я, и еще: — Дикари-язычники!
— Убийцы!
— Насильники!
— Дьяволы берберийские!
Я поворачиваюсь к Хамзе и кричу, перекрывая гомон:
— Лают, как гончие! Думаю, они бы нас на куски разорвали, если бы смогли. Они что, правда нас так ненавидят? Ты можешь себе представить, чтобы Исмаил потерпел такое?
Он скалится, как волк.
— Исмаил тут не правит. Англичане отрубили голову прежнему королю — как раз перед этим зданием.
Он проталкивается мимо меня, а я потрясенно смотрю ему вслед, думая, что же это за страна, если ее народ творил такие зверства. Крайне, должно быть, неспокойное место. Потом я вспоминаю слова Исмаила: «Подданные мои — что крысы в корзине. Если корзину не встряхивать, прогрызут себе путь наружу».
Под защитой стражей-йоменов нас проводят в большой зал, полный людей в броских одеждах: мужчины толпятся в главном покое, женщины склоняются с балконов и галерей, разглядывая нас с не меньшим любопытством, но, возможно, с большим вежеством, чем чернь снаружи.
Я думал, что Зал посольств в Мекнесе — величественное помещение, но это превосходит его в десять раз. Я дивлюсь на богатые гобелены, украшающие стены; на десятки стройных колонн; на сияние, которое испускают тысячи подсвечников и канделябров; мерцание драгоценностей на руках, шеях и в ушах. Потолок разделен на ромбы буйных цветов, в которых какой-то великан изобразил бескрайние сцены с героями, облаченными в развевающиеся одежды, королями в коронах и обнаженными херувимами среди позолоченных гирлянд и завитушек. Я опускаю взгляд, чувствуя, как у меня кружится голова, лишь тогда, когда в зале вдруг становится тихо. Открываются двери по обе стороны помоста под балдахином, и из одной выходит маленькая, похожая на мышь, женщина с прискорбно торчащими зубами, а из другой — высокий великолепный джентльмен. Мужчина подходит к помосту и, взяв маленькую женщину за руку, ведет ее к двум стоящим на помосте под алым балдахином тронам. Она занимает один, он — второй, и мне вдруг становится дурно: я вижу мрачные черты смуглого лица, черные волосы и усы человека, с которым встретился накануне. Но ведь этого же не может быть! Человек, которого я вчера видел, был одет очень просто, по сравнению с этим извержением шелков и оборок, и, без сомнения, женщины с добрым лицом и кроличьими зубами не было среди его спутниц, так весело щебетавших и похвалявшихся белыми грудями. Я смотрю снова и снова — ошибки быть не может. Человек, с которым я вчера говорил как с равным, — сам английский король. А рядом с ним сидит королева, его супруга, португальская инфанта Катарина Брагансская, принесшая англичанам Танжер как приданое.
Из потрясенной задумчивости меня выводит внезапно появившийся передо мной придворный.
— Кто из вас переводчик? — спрашивает он.
Мы с Хамзой вызываемся одновременно и злобно друг на друга смотрим. Вступает бен Хаду:
— Я — посол, я достаточно хорошо говорю по-английски.
— Превосходно. Тогда можете сообщить своей свите, что за оскорбление, нанесенное в Марокко вашим королем сэру Джеймсу Лесли, всем им надлежит снять шляпы и обувь, и приблизиться к трону с непокрытой головой, босиком.
Отдав это краткое распоряжение, он поворачивается и возвращается в зал.
Я смотрю на нити жемчуга, с таким тщанием разложенные по алым складкам тюрбана бен Хаду, потом вижу его темнеющее лицо. Пока он разворачивает свой сложный головной убор, от него волнами расходится сдерживаемая ярость; когда нас проводят через переднюю, он всю дорогу до трона шагает, высокомерно выпрямившись. Он не кланяется и не выказывает иных знаков почтения, что заставляет английского короля поднять густую черную бровь.
Честно говоря, я едва замечаю, что происходит на приеме, так меня грызет не только переживание вчерашнего чудовищного промаха, но и ужас при мысли о том, что я упустил прекрасную возможность передать монарху послание Элис, а другая едва ли представится. Я помню лишь, что во время крайне долгой речи каида Мохаммеда бен Хаду, — Его Величество султан Абуль Насир Мулай Исмаил ас-Самин бен Шариф, император Марокко и древних царств Тафилальта, Феса, Суса и Таруданта шлет приветствие благородному королю Англии, желает долгого здоровья его телу и душе (с присовокуплением подробного, сочиненного самим султаном, сравнения особенностей ислама и английского протестантизма, роднящих две религии и потому ставящих их выше общего врага, католиков)… и так далее, далее, и далее скучающий взгляд короля Карла, минуя бен Хаду, встречается с моим, и мне кажется, что сквозь мои глазницы прошла молния, пригвоздившая меня к земле. Губы короля кривятся, а потом тяжелое веко опускается — другие сочли бы это простым подергиванием, но у меня отчетливое ощущение, что мне подмигнули.