Граф Ф. И. Толстой Отставной полковник и действительный философ граф Фёдор Иванович Толстой «к пятидесяти годам ухабистой жизни»[838] уже зримо постарел, поседел, начинал слегка горбиться, но ещё хранил толику мужского шарма. Силы Американца покуда не истощились вконец, он в меру следил за собой, да и волосы его по-прежнему кудрявились, а глаза — и это, наверное, самое показательное — подчас загорались молодецким огнём.
Вот как описала облик дядюшки в конце двадцатых годов Мария Каменская: «Тогда в Фёдоре Ивановиче не было уже ничего удивительного, он был человек как человек: пожилой, курчавый, с проседью, лицо красное, с большими умными чёрными глазами, и разговаривал, и шутил за столом, как все люди»[839].
Спустя десятилетие с лишком Александр Герцен увидел несколько иного Американца: «Один взгляд на наружность старика, на его лоб, покрытый седыми кудрями, на его сверкающие глаза и атлетическое тело показывал, сколько энергии и силы было ему дано от природы»[840].
А у Льва Толстого, двоюродного племянника нашего героя, в памяти с детства отложилось: «Помню его прекрасное лицо: бронзовое, бритое, с густыми белыми бакенбардами до углов рта и такие же белые курчавые волосы»[841].
Сказать, изучив мартиролог графа Фёдора Толстого, что тридцатые — они же предзакатные — годы были для графа трудными, — значит ничего не сказать. В это десятилетие Американец лишился почти всего того, что жизненно необходимо простому смертному. Он утратил многое — и многих. «Конечно, я подобен человеку в агонии, но не совсем же ещё и умер; следовательно, мне потребны лекарства, а не гроб» — так характеризовал наш герой свой статус в письме князю П. А. Вяземскому[842].
Богато на подлинно эпохальные события было то время. Именно тогда вспыхнул и захлебнулся в крови польский бунт; дважды бесчинствовала в губерниях холера; издали Полное собрание и Свод законов Российской империи; заключили важные союзные договоры и конвенции; был утверждён государственный гимн державы; в Отечестве открывались университеты, институты и академии; построили железную дорогу от Петербурга до Царского Села; учредили Археографическую комиссию и Училище правоведения; правительство изыскивало средства к улучшению состояния крестьян разных званий; во Франции пали Бурбоны, а у нас вознеслась Александровская колонна и обратился в пепел Зимний дворец…
Всё перечисленное и многое другое, похоже, мало коснулось нашего героя: Американца как будто переместили из николаевского царствования в иное измерение. Он в тридцатые годы просто брёл, спотыкаясь и думая о близкой домовине, по жизни — брёл от января к декабрю, от огорчения к разочарованию, от потери к потере…
А начиналось всё очень даже недурственно — с любимых удовольствий…
В марте 1830 года Москву посетил император Николай Павлович, и верноподданный Американец отметил августейший визит самым добросовестным образом. Так, 16-го числа, когда царь уже покинул Белокаменную, граф с трудом сумел добавить несколько строк к письму А. С. Пушкина, которое было адресовано П. А. Вяземскому, в Петербург:
«При сей верной оказии, не мог я преминовать, что бы и мне не засвидетельствовать вам покорного почтенья, мой любезнейший князь Пётр Андреевич. Желал бы писать гораздо и пространнее, но истинно так, так утомлён удовольствиями, которые нам, счастливым москвичам, доставило внезапное прибытие государя императора. Право, князь, ещё не могу отдохнуть и опомниться» (XIV, 70).