Примирителям по-своему споспешествовало и снисходительное время: ведь оно сняло с повестки дня уже несущественный для второй половины двадцатых годов вопрос о casus belli, о зачинателе конфликта. (Да и застрельщиками-то, если разобраться, выступили оба, Пушкин и Толстой, каждый по-своему.)
В российской дуэльной летописи XVIII–XIX веков сохранилось немало рассказов о том, как противники, по команде секундантов подойдя к барьеру и прицелясь в ляжку, висок или кстати проплывающее облако, выпускали заряды, а затем, когда рассеивался дым, бросались навстречу друг другу, обнимались и становились короткими приятелями.
Нечто подобное, но в чрезвычайно оригинальной редакции, случилось и у Александра Пушкина с Фёдором Толстым.
Некогда Американец нечаянно повстречался с «ничтожным» недорослем, и тот имел наглость прилюдно поучать его. Потом рифмоплёт подрос, однако продолжал заноситься, петушиться, то бишь оставаться Пушкиным, и не заслуживал ничего, кроме презрения графа. Но годы и обстоятельства сделали-таки своё дело — и теперь ему, Толстому-Американцу, противостоял не просто знаменитый поэт Александр Пушкин, но и — что доказано и что поважнее поэтических лавров — возмужавший боец, равновеликий ему «твёрдый камень».
Таких врагов он, граф Фёдор Иванович Толстой, куда как уважал; таких врагов он с удовольствием перекрещивал в друзей.
А что, собственно, мог, отринув природное упрямство, возразить против примирения Пушкин? Две пули и десять шагов между нахохлившимися клеветниками — сюжет, безусловно, занимательный, редкостный, просящийся в повесть; но без зловещего антуража пушкинское честолюбие выигрывало несравненно больше.
Ещё бы: отвечая квазилитературными ударами на толстовский удар исподтишка, он буквально изрешетил графа («Я своё дело сделал»; XIII, 44). Публично, «громко» заслав к неприятелю секунданта, Пушкин сохранил лицо, соблюл формальности, принятые «правила игры». Более того, сам Американец, «в дуэлях классик и педант» (VI, 128), бестрепетно отправивший к праотцам (по слухам) чуть ли не дюжину бедолаг, пошёл с ним на мировую и, следовательно, возвёл Александра Пушкина в равные себе.
О более высоком, исчерпывающем «очищении» поэт был в силах разве что грезить.
Мнится, что «байбаку» С. А. Соболевскому и его присным довелось всего-навсего свести выдохшихся, утративших злобу супостатов. А остальное те легко, без витиеватой «челночной» дипломатии, сотворили сами.
Когда же Пушкин помирился с Американцем? Обычно утверждается, что недруги пошли на мировую уже в 1826 году, — однако это не так. Письма графа свидетельствуют: он вернулся из европейского путешествия никак не раньше лета 1827 года[828]. Дальнейшие итинерарии поэта и нашего героя были таковы, что они могли свидеться в лучшем случае в начале января 1828 года (когда Фёдор Толстой приехал в Петербург). Иными словами, после неудачи с поединком осенью 1826 года Пушкин не очень-то и искал встречи со своим обидчиком[829]. В сохранившихся источниках мы не находим объяснения этому странному обстоятельству. Возможно, состоявший в переписке с Американцем и общавшийся с Пушкиным С. А. Соболевский с помощью эпистолярных и прочих манёвров угомонил противников, сумел постепенно подготовить их к свиданию и переговорам о вечном мире.
В декабре 1828 года (и/или в первых числах января 1829-го) поэт и граф общались в Москве уже вполне дружелюбно.
Несложно посчитать, что их конфликт, едва не завершившийся прискорбно, длился восемь или девять лет.
После примирения имели место свидания и обеды; случались залихватские пирушки в арбатских переулках и маскарады в Российском Благородном собрании[830]; были доверительные (на «ты») и совместные письма (XIV, 45–46, 69–70); выказывалась даже ревность («Пушкин, с страстью к картам и с нежностию к Гончаровой, — для меня погиб»[831]).
Именно Фёдор Толстой, знавший семейство Гончаровых ещё до Отечественной войны (см. главу 3), выступал в качестве свата Александра Пушкина в 1829–1830 годах. Брат Натальи Николаевны, С. Н. Гончаров, впоследствии (17 ноября 1864 года) рассказывал П. И. Бартеневу: «Пушкин, влюбившись в Гончарову, просил Американца графа Толстого, старинного знакомого Гончаровых, чтоб он к ним съездил и попросил позволения привести Пушкина»[832]. Наш герой, ведший трудные переговоры с матерью девицы (XIV, 45, 394–395), во многом способствовал успеху матримониального марафона поэта, «милого друга».
Словом, в течение ряда лет было всё то, что исстари именуется почтеннейшим словом — дружба.
Её не поколебал и комичный, мелкотравчатый Зарецкий из шестой главы «Евгения Онегина», которая увидела свет в марте 1828 года:
Вперёд, вперёд, моя исторья! Лицо нас новое зовёт. В пяти верстах от Красногорья, Деревни Ленского, живёт И здравствует ещё доныне В философической пустыне Зарецкий, некогда буян, Картёжной шайки атаман, Глава повес, трибун трактирный, Теперь же добрый и простой Отец семейства холостой, Надёжный друг, помещик мирный И даже честный человек: Так исправляется наш век!..
(VI, 118–119). В «честном человеке» современники разглядели Американца. Так, П. X. Граббе указал, что «черты из жизни» графа «попали даже в поэму Пушкина „Онегин“»[833]. Не мог не заметить отдалённого родства с Зарецким и сам Фёдор Толстой. Другой бы обиделся, а он и бровью не повёл. Хотя Пушкин и создал карикатуру на него, однако поэт не вышел тут (как выходил ранее) за рамки «сатиры нравственной». По части же сатиры наш герой и сам грешил, и другим (вспомним Грибоедова) спускал; позволял очень колко высказываться в свой адрес, «хохотал от души» при этом. По его убеждению, границы жанра были необычайно широки.