существует, и мать, видимо, права: Лешек – торгаш и идиот. Холодный ужас осознания, что их дом лежит в руинах так же, как и всё вокруг, с каждой минутой вползал за шиворот и пробирал до самого нутра.
Странно: не узнавая улиц, он всё-таки упрямо и уверенно, как облезлый кот, завезённый в чёртову даль от дома, двигался в сторону Средместья, в сторону Рыночной площади и улицы Рынко́вой…
Значит, то, что писали в газетах, приходящих в Валбжих с большим опозданием, не преувеличение, не желание журналистов и политиков нагнать страху на весь мир, а чистая правда: от Варшавы остались лишь несколько островков, несколько оазисов в пустыне руин: район Праги, Жолибож и Мокотов, да три-четыре улицы в окрестностях Уяздовских аллей, где в годы оккупации располагался «немецкий квартал».
Он миновал просевшие в Висле опоры разбомблённого железнодорожного моста под Цитаделью, почерневший остов филармонии, развалины здания Варшавского общества гребного спорта… от которого остались одни лишь ворота, да и те держались только на одном креплении к каменному столбу.
«Morituri te salutant, Caesar, – пробормотал он, глядя сквозь чугунную изящную вязь этих ворот на серо-голубое небо. – Mortem, mortem… бедный мой Цезарь…»
Когда, в какой период его жизни образовалась эта удобная привычка легко соскальзывать с одного имени на другое? И почему, взрослея, он всё чаще предпочитал своему имени плод напыщенной фантазии фотографа Збышека Хабанского (скупщика краденого, художника-миниатюриста и гения фальшаков), в чьей голове возник и воплотился в документе тот самый полуанекдотичный Цезарь? Чем не угодило ему его родовое, из века в век переходящее к внукам семьи Страйхман библейское имя, знаменующее и великий Божий дар бездетным старикам Аврааму и Саре, и великую муку отца, возводящего на жертвенный костёр единственное драгоценное дитя? Чем, чёрт побери, имя одного из праотцев его древнейшего народа было беднее расхожего имени римского императора?
Не мог он себе этого объяснить. Но сбрасывая родное имя, странным образом перевоплощался, внутренне становясь более жёстким, более неуязвимым к оскорблениям и преследованиям внешнего мира.
* * *
Этот путь через груды развалин напоминал поход по горным кручам, летний поход из довоенной школьной жизни, когда учеников четвёртого класса гимназии вывез на природу учитель гимнастики: бодрый усатый болван по кличке Жопастик (у него, при общей сухощавости, были выдающиеся желваки ягодиц, такие беспокойные и тоже бодрые в спортивных бриджах). Вернее, это был как бы сон о походе, и сон кошмарный: зловещие пропасти и ущелья обгорелых обломков на каждом шагу скалились острозубой ухмылкой. И всюду на тебя веяла, пробираясь за шиворот, забиваясь в ноздри, приторно-сладковатая вонь гниения: многие городские дворы и площади за минувшие годы превратились во временные кладбища. Ныне захоронения открывали, останки извлекали из ям и развалин и хоронили «по-христиански». За время, пока Цезарь добирался до Средместья, ему дважды встретились похороны: одни скромные, семейные, вторые «общественные»: в расчищенной протоке вдоль мраморных руин Дома под орлами тянулась молчаливая процессия. Впереди катафалка плёлся старый ксёндз в белом одеянии, с крестом в руках, за катафалком шли несколько женщин, за ними хвостом тянулись парами девочки разных возрастов в одинаковых клетчатых пальтишках. Кого это хоронят, мельком подумал Цезарь, директрису приюта?
Там и тут группы людей (в основном то были женщины) разбирали завалы. Среди прохожих тоже преобладали женщины. Цезарь шёл по разрушенным улицам женского города, а мимо него по камням мостовой гремели подковами битюги, впряжённые в кузова грузовиков с длинными скамейками вдоль бортов, тарахтели «рикши» – самодельные повозки самого диковинного происхождения, от телег до трёхколёсных велосипедов. В полумёртвом городе люди всё ещё (или уже?) занимались своими делами, оживляя суетливой жизнью нагромождения мёртвых камней.
У полуобвалившейся стены Banka Polski, с огромными прогоревшими окнами, сквозь которые голубело небо, на низком табурете сидела грудастая тётка, туго обвязанная платком. У ног её стояла большая плетёная корзина с булками хлеба.
На Маршалковской, у киоска «Фото-минутка» из груды развалин торчал деревянный шест с привязанным куском фанеры, на котором углём было криво начертано: «Obiady Kawa Herbata Ciastka», и неподалёку в ожидании седоков стояла – столь неуместная в развалинах! – лёгкая пролётка. Господи, он и забыл в своей пыльной Бухаре, как выглядят эти элегантные ландо со стёгаными шёлковыми спинками сидений! Экипаж был засаленный, грязноватый, но большие тонкие колёса в порядке и подножки целы. Вскакивай и мчись…
Он подтянул ремешки своей котомки и пошёл дальше.
В дорогу он намеренно оделся победней: старая куртка с заношенным, скрученным в жгут воротником, с квадратной заплатой на правом рукаве, старые коротковатые брюки на долговязых ногах, растоптанные башмаки… Этот маскарад придавал ему вид быстро выросшего подростка. Златка, увидев брата «одетым как уличный клоун», откровенно потешалась, мать недоумевала – на какой помойке он накопал всё это шмотьё? Зачем? А вот зачем: его ни разу не остановили, ни в поезде, ни на вокзале, никто на него не смотрел, словно и не видел; любой взгляд обтекал недотёпу-провинциала и устремлялся прочь…
И да: Варшава торговала. В центре она представляла собой один большой базар. Торговали на Маршалковской, на аллеях, на Познаньской, Пружной, Хмельной… На Польной и на площади Трёх Крестов.
Сырой весенний воздух Варшавы – места пуста, где сквозь останки великолепного города упрямо пробивалась новая жизнь, – звучал хриплыми, зычными, сорванными и звонкими голосами: «Спички подешевели!», «Золото покупаю, доллары продаю!», «Сигареты, сигареты, египетские, венгерские, наши!»… Рыночная Варшава пробивалась сквозь смерть и разруху. Цепкая жизнь продиралась к людям, расчищая себе в развалинах пространство.
В Средместье голосила Варшава торговых прилавков, ларьков и приступочек. Иной прилавок представлял собой составленный из десятка кирпичей постамент. В кирпичах недостатка не наблюдалось, они валялись и громоздились всюду. Запахи еды настигали прохожего в самых странных местах: на углу Маршалковской и Скорупки мужчина с лицом директора лицея варил суп внутри сошедшего с рельсов и покосившегося трамвая, и продавал его тут же, со ступеней, черпая половником из огромной кастрюли, громко взывая: «Тыква! Ревень! Картошка! Рецепт-мечта моей бабушки!» Мечта действительно пахла заманчиво, и так хотелось остановиться, попросить плеснуть в котелок горячего супу…
Нет, сказал он себе, какой может быть суп… в двух минутах от дома!
Цезарь ускорил шаг, он уже почти бежал, ориентируясь на маячивший вдали костёл Святого Августина, огромной рыбьей костью вонзившийся в мутное небо. И чем ближе, по его понятиям, он был к знакомым улицам, тем прерывистей становилось дыхание, больнее колотилось сердце, уже чуя беду, уже принимая весь ужас и смысл открывшегося перед ним неоглядного поля руин…
Минут пять он по инерции ещё двигался вперёд, надеясь, что