вон за тем поворотом, за тем углом откроется… Наконец остановился: некуда, не к кому, не к чему уже было бежать. Не на чем было взгляд остановить, ибо этот взгляд ни во что не мог упереться. Так отлетевшая душа неприкаянно несётся в пустых облаках, ещё не понимая, что отныне обречена на небытие.
Цезарь стоял на краю света. Перед ним простиралось небытие…
Он знал? Не знал? Просто не хотел знать, что после разгрома восстания немцы сравняли с землёй всё гетто? Все дома, магазины, мастерские и лавки, кондитерские и скупки, прачечные и сапожные будки, Большую синагогу, школу и детскую больницу, парки и благотворительные столовые, Гжибовскую площадь и окрестные улицы и переулки… Вся местность, куда взгляд добегал, была покрыта четырёхметровым слоем развалин.
Он стоял на краю небытия, озирая это поле смерти и немоты, что-то шепча одеревенелыми губами, тщетно пытаясь угадать в руинах свою улицу Рынко́ву, хотя бы призрак её опознать.
И всё уже понимал, всё понимал, но понимая, тем не менее исступлённо отталкивал от себя правду.
Наследство? Коллекция трёх поколений Страйхманов?! Это в твоей голове, млоды глупец, только в твоей голове продолжает звучать перекличка часовых голосов твоего детства. А на деле исчезло всё, вместе с домом: изумительные сокровища человеческого гения и мастерства, все напольные, настенные, кабинетные, каминные и каретные – все звучащие и поющие голоса, весь блестящий вихрь ампира, бронзы, севрского фарфора… И часы-фонарь с Британских островов, и гордые часы «Монарх», и «Мсье Тюренн», и «Два прощелыги», часы в стиле Регентства, чаша «Святого Грааля»… А ещё – волшебные механизмы гениального Абрама Лейзеровского, их солдаты на башнях, их вагончики, дамы в турнюрах, господа в цилиндрах, смотритель на станции, дающий свистком сигнал к отправлению поезда… А ещё – целый отряд часиков в виде музыкальных инструментов из комнаты Голды; а ещё – плечистые «генералы бум-бомы» из комнаты Златки с их могучими, как пушки, гирями; и дивизион каретных часов, из которых Ижьо спас только свои дорожные часики…
Исчезло прочее весёлое население часовой империи: зевсы и адонисы, артемиды и вулканы, фавны и нимфы, русалки и тритоны; целый рой разномастных ангелочков, вездесущих, как мухи; целый табун летящих коней; целая стая орлов и лебедей; целая псарня гончих; целый прайд львов; наконец, целых три Леды – две бронзовые, одна чугунная-позолоченная, – в изнеможении поникших под могучими лебедиными крылами. И конечно же, конечно, – его первая безгрешная любовь: босая дева Клио с книгой в руках, золотые её косы на прелестной головке. И такое спокойствие, такая невинность в её тонком античном лице…
И не плачь, парень, ибо не только, не только твоя коллекция исчезла, парень. Исчезли твои соседи, учителя и соученики, кроткая старая дева пани Рахела, библиотекарша из дворца Красиньских, что на улице Окульник, 9 (у неё был такой тонкий белый пробор в смоляных волосах); исчезли крикливые сиплые рыночные торговцы, чайная «У жирного Йосека», кондитерская с изумительными «наполеонками» (помнишь вкус сливочно-ванильного крема между хрусткими коржами? помнишь, как папа тайком совал вам со Златкой пару злотых, «но только чтоб ша, а то меня ваша мама прибьёт»?); и писчебумажный магазин с пресс-папье в витрине в виде медвежонка, присевшего на толстую попу, и прачечная, где пани Гражина принимала заказы, почему-то пропевая, а не проговаривая номера нашитых бирок, так и пела на мотив «до-ми-соль-до»: «Два-чтыре-еден-тши-и…»
А твой дантист пан Рышард Рапопорт – «с легчайшей рукой»! – у него и правда были такие большие мягкие руки и смешливые карие глаза: «Полощи-ка хорошенько пасть, крокодил!» А семейный доктор, толстяк Мировский, знакомый с твоей детской глоткой ближе, чем кто-либо из родни? А подружки Белка и Эстерка из соседнего дома, которые могли до одури прыгать через скакалку, нисколько не запыхавшись: «А ты так можешь, Ижьо? А со скрещёнными ногами? А повернувшись спиной?» – все, все, все они исчезли…
Весь огромный мир твоего народа исчез, рассеялся дымом, день за днём валившим из труб Треблинки, Освенцима, Собибора, Майданека; а кто-то гниёт в здешних подвалах и траншеях, в катакомбах городской канализации, а кто-то убит, добравшись до выхода, застрелен при первом же глотке чистого воздуха и свален никчёмной кучей прямо тут, где ты стоишь, – под глыбами кирпичных и каменных стен. И ужас в том, что некому и незачем их откапывать, и никому неинтересно их отпевать, да и некому их хоронить…
Он стоял на краю погасшего ада, в холмах окаменевшего пепла, над недрами смрадной геенны. Неужто его драгоценная коллекция навеки погребена в этих зловонных недрах, и уже никогда его рука не совершит поворот ключа, не заиграет музыка, не зазвучит голос проснувшегося механизма?!
– Здесь были и есть только мы, мы, и снова незадачливые, глупые, жестокие, сами себе надоевшие мы, – сказал отец. – И выходит, как ни крути, мы всё же изначальны и одиноки от сотворения мира…
Нет… о нет! В воображении Цезаря его коллекция разом поднялась в воздух и… улетела. Улетела туда, где в сияющем великолепии хранятся все шедевры часового искусства – все, с начала времён, с тех пор, как человеческий гений изобрёл Время, мерно звучащий ход его поступи…
– А звёзды? – шёпотом спросил мальчик.
– Звёзды… это твоё наследство. Ты можешь промотать его или умножить; это твоё благословение или… твоё проклятие. Выбор за тобой.
Его коллекция вознеслась в святой неприкосновенности и ждёт его где-то там, в океане звёзд, где «Отверсты горние, сапфирные врата, И вечный цвет любви под пальмами Эдема», где он, Ижьо, сможет, наконец, завести чудные механизмы, услышать такие родные голоса, узнать свисток, пыхтение пара, бубенцы и глубокий удар колокола. Узнать и радостно приветствовать каждый голос, окликавший его из детства.
Его уникальная, его неповторимая коллекция…
Не она ли спустилась с тех горних небес, от «сапфирных врат», осев перед ним в витринах экспозиции Музея ислама на улице Пальмах, в Иерусалиме?
Так женщина возникает в самом сладком сне, шепча: «Я твоя! Возьми же меня, о, возьми…» Когда, едва касаясь стёкол кончиками пальцев, он шёл вдоль витрин зала и, казалось, узнавал… – да! узнавал! – шедевры, знакомые с детства?! И шептал себе, что этого, конечно, не может быть, это другие часы, что спустя столько лет он уже не может достоверно помнить внешний вид многих механизмов… Что надо немедленно покинуть эту залу, не рвать себе душу, не истязать свою память…
Но та часть сознания, что снова и снова воскрешала мертвенные руины Варшавы, упрямо твердила: моя, это моя коллекция!
Когда, переждав весь кипеш с ограблением – не было газеты,