Так началось турне Айседоры…
В воскресенье, 7 октября, она дает первый из четырех концертов, предусмотренных в Карнеги-холл. Вмешательство иммиграционных властей так взбудоражило любопытство публики, что при открытии зала перед входом толпилось около трех тысяч человек. В программе: Шестая («Патетическая») симфония Чайковского и «Славянский марш». Хотя некоторые критики считают, что она уже не может танцевать, Айседора добивается огромного успеха. «Нью-Йорк трибюн» с восторгом описывает гамму чувств, отражающихся на ее лице и выражающих надежду, страх, разочарование и страдания русского народа. Критик называет «душераздирающим» ее толкование «Славянского марша». «Она выходит на сцену с руками в кандалах, согбенная игом тирании, а заканчивает тем, что сверхчеловеческими усилиями разрывает цепи и исполняет триумфальный танец свободы в состоянии безумного ликования».
В конце представления, обращаясь к публике, она заявляет:
— Я протянула руку России. И призываю вас поступить так же. Я говорю вам: «Любите Россию, ибо Россия имеет все то, чего не хватает Америке, а Америка располагает всем тем, чего не хватает России. В день, когда эти две великие нации смогут договориться между собой, взойдет заря новой эры».
Это мужественное заявление в той обстановке, когда в США царит изоляционистская политика, направленная против идей, исходящих из Европы, особенно против коммунизма. Через четыре дня — второй концерт в Карнеги-холл. Программа полностью посвящена Вагнеру. Оркестром из семидесяти музыкантов дирижирует Нахан Франко. Успех у публики и у критиков огромный. Гастроли заканчиваются концертами 13 и 14 октября. И каждый раз Айседора танцует перед переполненным залом, восторженно ее принимающим. В конце представления она не может удержаться от идеалистических речей о России и о дружбе между двумя народами. Рассерженный провокациями своей «непокорной богини», импресарио Юрок пытается ее урезонить:
— Уверяю вас, Айседора, вы занимаетесь пропагандой. Это может вам дорого обойтись.
— Это не пропаганда. Когда я говорю о моих ученицах в Москве, о России и Америке, я говорю исключительно об артистическом аспекте дела.
— Может быть. Но вы перегибаете палку.
— Что значит «перегибаю палку»?
— Видно, что вы давно не были в США. С 1918 года многое изменилось в умах людей. Волна против Вильсона и демократов превратилась в настоящий шквал. Красный цвет признан сатанинским. Назвать кого-то большевиком означает осудить его душу на вечное проклятие. Американцы испытывают к Советской России уже не просто недоверие, а страх и ненависть, причем ненависть порой истерическую… Послушайте моего совета, Айседора. Завтра вы едете в Бостон. Не забывайте, что это город реакционный, наиболее закоснелый в пуританстве. Будьте осторожны, а главное — никаких речей больше не произносите. Вы меня поняли? Чтобы ни одной речи больше не было.
Внушать Айседоре осторожность — это все равно, что лаять на луну или стрелять из пушек по воробьям. Иначе говоря, бесполезное занятие. Оба выступления в Бостоне привели к краху всего турне. Враждебное отношение зала лишь подстегивает ее, когда она произносит свои речи. При этом она явно хватает через край, говоря о «ничтожестве» американцев и о советском «рае». Шокированные ее прозрачными одеяниями, несколько зрителей покинули зал, не дожидаясь конца спектакля. Они явно поторопились, поскольку пропустили самое интересное, — выйдя на авансцену Симфони-холла, она размахивала над головой широким шарфом из красного шелка и полностью оголила грудь со словами:
— Смотрите! Вот она, красота! Шарф мой — красный! Я тоже красная, ибо это цвет жизни и силы. Американцы — дикари, но я никогда не дам им себя закабалить. Настоящая жизнь — не здесь!
Чуть позже окружившим ее в гостинице журналистам она скажет:
— Мое искусство символизирует только свободу женщины и ее эмансипацию. Женщина должна освободиться от связывающих ее в Новой Англии условностей и пуританства… Я предпочла бы танцевать совершенно обнаженной, чем напяливать на себя вызывающие платья, как это делают теперь многие американки. Нагота — это правда, красота, искусство. Вот почему она никогда не бывает вульгарной… Мое тело — храм моего искусства. Я его показываю, как показывают сокровищницу при отправлении культа красоты. Хотите знать, чем больны бостонские пуритане? Лицемерием. Страхом перед правдой. Обнаженное тело им противно, а тело, одетое так, что они домысливают женские формы, вызывает их восхищение. А ведь гораздо более неприлично домысливать, чем показывать!
— Мадам Дункан, вы думаете, что пуритане живут только в Бостоне?
— Да, это факт. Вся пуританская вульгарность сосредоточена в этом городе. Консерваторы из БэкБэя — самые низкие рабы традиций и всяческих запретов. Эти люди делают бесплодной всю страну!
— На этот раз вы превзошли себя! — возмущался Юрок, прочитав газеты на следующий день. — Если вам хотелось вызвать к себе ненависть всего Бостона, сообщаю, что вы преуспели! Мэр заявил, что ваше пребывание в городе нежелательно. Должен вам сказать, что мне сообщили о многочисленных отказах от концертов.
— Меня хотят представить как преступницу, как большевистского агитатора. Но я не дам себя запугать. Я это говорила публике и повторяю вам, Юрок. Американцам не удастся меня одолеть.
— Дело не только в политике! Речь идет и о вашей наготе. Что это за тряпочка, которой вы прикрываете грудь? Ею и чашку не закроешь.
Следующий этап — Чикаго. Как обычно, после закрытия занавеса Айседора выходит на авансцену. На этот раз речь коротка, но энергична:
— Мне сказали, что если я буду произносить речи, то мое турне будет сорвано. Так вот, турне сорвано. Я возвращаюсь в Москву, там есть водка, музыка, поэзия, танец… И Свобода!
Farewell to America![42] Афиши под таким заголовком объявили о двух последних концертах Айседоры в Карнеги-холл 14 и 15 ноября. Ожидали скандала. Но концерты прошли в самой мирной обстановке. Айседора сказала в конце лишь несколько слов об искусстве, о красоте и любви, а закончила сравнительно умеренно: «Отныне существует новая форма жизни. Это не домашний очаг, не семейная жизнь, не патриотизм. Это — Интернационал». К счастью, она воздержалась от исполнения этого танца…
А тем временем Есенин все больше погружался в тоску по родине и в алкоголизм.
«Милый мой Толя! — писал он Мариенгофу. — Нью-Йорк — отвратительнейший город. Так плохо, что хоть повеситься… Только и жду, когда убежим отсюда и вернусь в Москву… Лучшее из всего, что я видел в этом мире, это все-таки Москва… Я впрямь не знаю, как быть и чем жить теперь. Раньше подогревало при всех российских лишениях, что вот, мол, „заграница“, а теперь, как увидел, молю Бога не умереть душой и любовью к моему искусству. Никому оно не нужно. На кой черт людям нужна эта душа, которую у нас в России на пуды меряют… Милый Толя, если бы ты знал, как вообще грустно, то не думал бы, что я забыл тебя, и не сомневался в моей любви к тебе. Каждый день, каждый час… я говорю: сейчас Мариенгоф в магазине, сейчас пришел домой, вот приехал Гришка, вот Кроткие, вот Сашка и т. д. и т. д. В голове у меня одна Москва, и только Москва!..»