безликие настигли нас в пути.
– Страстогор и правда отрёкся? Не Казимина то выдумка была? Но… как? За что?
Огарёк выглядел растерянным и потрясённым, казалось, будто эта весть выбила его из колеи сильнее, чем наша битва с дружинниками.
– Сам же всё слышал! – разозлился я. – Видели нас с Игнедой и донесли. Князь и так был мной недоволен из-за Видогоста, а теперь ещё и жена сбежала, получается, что со мной. Чтобы стерпеть такое, надо совсем не иметь гордости и ума, а Страстогор гордец, каких поискать.
– И что же, правда не сокол ты больше? Как же ты теперь будешь?
Я взвалил Игнеду на спину Рудо, а сам решил пойти пешком, чтобы не нагружать сверх меры. Всё же плечо у Рудо кровоточило, стоило поберечь пса. Порывшись в мешке, я нашёл сухих листьев, прожевал и залепил зелёной кашей рану Рудо, а вопрос Огарька оставил без ответа – сам не знал, а думать об этом было всё равно, что заглядывать в глубокую холодную могилу, вырытую специально для тебя.
* * *
Мне, как всякому соколу, часто доводилось быть вестником горя. Я относился к этому с уважительным равнодушием: такая доля, так сплёл путь Господин Дорог, и бессмысленно винить вестника в том, какую весть он несёт, а самому вестнику – тревожиться.
Но в этот раз всё было по-другому.
И тут Мори боялись: стражи у ворот сперва долго меня расспрашивали, смотрели на рисунки-крылья, разглядывали мёртвую, чтобы убедиться, что её унесла не хворь. Не узнали Игнеду, а я и не стал заострять их внимание. Окурили нас тлеющими можжевеловыми ветвями и впустили в город.
Посада в Черени не было, все избы теснились за стеной, что яйца в птичьем гнезде. До терема Мохота вела прямая деревянная мостовая, и каждый шаг по её доскам отзывался во мне болью и горечью.
Сначала никому не было до нас никакого дела. Потом бабы начали охать, осенять себя треугольниками, когда заметили мёртвую у пса на спине. Скоро ко мне привычно потянулись мальчишки, самые смелые подбегали близко и клянчили:
– Сокол, сокол!
– Дай монетку, соколик.
– Камешек покажи!
Кто-то позвал волхвов со слободы, и они стали предлагать мне снадобья и мази, но я отмахивался ото всех: целью моей стал терем.
Мне ничего и никогда не давалось так тяжело, как та встреча с Мохотом. Статный, седобородый князь разом сжался, когда узнал в мёртвой родную дочь, и потускневшие с возрастом глаза его наполнились такой горечью, что мне казалось: проще умереть на месте, чем видеть князя таким и знать, что ничем не поможешь.
Я отказался от предложенных Мохотом покоев. Не говорил пока, что не сокол больше, так, ворон залётный, а в душе понимал, что уже не имею права оставаться гостить в теремах. Огарёк, может, и обиделся на меня, но виду не подал, когда я заявил, что ночевать будем в кабаке с комнатами, в «Гусином пере».
Не просто же так Страстогор отправил дюжину лучших дружинников с Казимой во главе. Не могли они хотеть просто отбить Игнеду, не оставляют в живых соколов, уведших княжьих жён. Страстогор не позволит мне и дальше землю топтать, не успокоится, пока ему не принесут мою голову. И во мне заиграла праведная злость: что же меня, растили-растили, воспитывали, а потом вот так бесславно выгнали? И куда я должен теперь податься, если не знаю другой жизни, кроме сокольей?
В святилищах Серебряной Матери по всей Черени печально запели перезвонцы. Над городом небо налилось закатным багрянцем, беспокойным и пугающим, подчёркивая черноту зданий. Я не стал оставлять Рудо на псарне или в конюшне, заплатил двойную цену, чтобы хозяин кабака позволил взять его с собой в комнату, потому что боялся, что меня могут искать и навредят псу, если обнаружат его одного. Да и раной друга я бы не доверил никому заняться, сам хотел обстричь шерсть и обработать.
Я старался занимать чем-то бытовым руки и мысли, чтобы не думать об Игнеде, о Страстогоре, о своей судьбе. В комнате разложил свои вещи, попросил горячей воды, тряпок и прочего, чего у меня не хватало; заставил сперва Огарька раздеться, промыл его раны и ссадины, смазал мазью и перевязал, где нужно было. После занялся Рудо, и пёс благодарно лизал меня в висок, пока я состригал шерсть и смазывал воспалённую кожу вокруг раны. После них взялся за себя. Рана от стрелы на ноге болела сильнее всего, так что теперь я даже удивлялся, как дошёл до терема и не упал нигде. Плечо ещё кровило немного, а то место, где нож вошёл меж рёбер, отзывалось огнём на каждый вздох. Огарёк помог мне перевязаться, а я всё думал над тем, что хотел скорее сделать.
– Сходи, попроси горячих углей, – попросил я.
– Зачем? – не понял Огарёк.
– Раны прижечь, – соврал я. – Чтобы никакая зараза не проникла. Что, про Морь забыл, что ли?
– Так она и без ран прилипнуть может.
По тому, как он косился на кровать, я понял, что Огарёк будет упираться до победного: устал, всё болит, лень ему идти в зал. Но сам я встать уже не мог, моё тело отказывалось повиноваться. Под кроватью уже дремал Шаньга, мелко подёргивая ушами во сне.
– Иди, говорю. Надо мне.
Сделав над собой усилие, я придал своему лицу то самое суровое выражение, которому Огарёк не смел противиться. Вздохнув, он вышел, а я глубоко вдохнул, морщась от боли в боку, порциями выдавил воздух через нос, собираясь с духом, и взглянул на свои рисунки-крылья, тянущиеся от локтей к запястьям.
Как узнаешь сокола? По камню да по крыльям. И если камень может быть запрятан в рукоять меча, в украшение или просто в сапог, то рисунки, выбитые прямо на коже, не скроешь никак. Кому надо, те сорвут с тебя рубаху, а рисунки сокольи разглядят. Рыжих мужиков в Княжествах полно, а рыжий да с крыльями – всего один.
По крыльям и Пустельгу с Чеглоком и Кобчиком узнали. Над крыльями их надругались, отрезав и повесив на шеи. По крыльям меня узнают Страстогоровы люди, даже если сбрею бороду, укорочу волосы и вымажу лицо сажей.
Я бросил взгляд на снадобья, выстроенные на столе. Заживляющей мази должно хватить, перевязок тоже. Главное, чтобы у Огарька хватило мужества.
Браги пить не стал: она разжижает кровь, будет быстро течь, а я и так сегодня довольно кровил. Стерплю и без того, всё же сердце у меня соколье, что бы там ни решил Страстогор, каких бы бумажек ни написал.
Хромая сильнее обычного, вернулся Огарёк, держа перед собой ведро с угольями. Я указал на перевёрнутый таз, чтобы ставил горячее туда, не на пол дощатый, и протянул Огарьку свой самый широкий нож.
– Нагрей хорошо, чтобы лезвие раскалилось.
– Зачем?
– Рану прижгу, сказал же. Помнишь, как тебе ногу прижигал?
Огарёк вздрогнул.
– Забудешь уж.
Он сунул нож в угли и замолчал, подозрительно на меня косясь. Ладно уж, надо бы сказать сразу правду, чтобы не заупрямился в последний момент, а то и нож, и угли остынут, пока он будет думать.
– Сожжёшь мне кожу с рисунками, – сказал. – Не сокол я больше, так и крылья уже не нужны.
Огарёк едва не выронил нож из рук.
– Чего? Опять напился?
– Не пил. Пока не буду. Сделаешь?
Он закусил губу, нахмурил брови, раздумывая.
– Что я, живодёр какой?
Я раздражённо вздохнул.
– Сделаешь, как я прошу. Иначе найдут меня, если не безликие, то дружина. И если ты со мной окажешься, такой зелёный и на меченого похожий, то тебе тоже головы не сносить, в предатели запишут. Если не сделаешь – нас скорее убьют. Сделаешь – может, ещё выкрутимся, поживём.
Огарёк побледнел, будто только сейчас понял, во что вляпался, когда так жарко со мной просился. Не думал, наверное, что и опасностей, и свободы на любом пути поровну, а что тебе выпадет – решают другие, те, что правят на небесах и в перепутьях лесных дорог.
Я согнул руки в локтях и выставил так, чтобы рисунки оказались напротив лица Огарька.
– Так сделаешь? Для меня и для себя.