– В точку, – промолвил Эдвин, когда пожилая пара уже не могла услышать.
Селия издала стон и налила себе выпить; затем спросила Эдвина, не присоединится ли он, и он тут же согласился. Он повернулся к Жуюй и предложил выпить с ними, хотя знал, что Жуюй не притрагивается к спиртному.
Она ответила отказом и добавила, что ей, пожалуй, пора. Эдвин поставил свой бокал.
– Я вас отвезу, – сказал он.
Жуюй сказала: нет, не надо; получилось немного резковато, и, смягчая тон, она посоветовала ему расслабиться и выпить с Селией. Если он уловил в голосе Жуюй неестественные нотки, то не показал этого. Селия, которая большую часть вечера следила за каждым движением родителей, теперь пребывала в каком-то оцепенении и, может быть, готова была к тому, чтобы ее оставили одну, хотя вообще-то это было последним, чего она хотела от жизни.
– Думайте о Карибах как о награде за испытание, – сказала Жуюй в дверях, положив в сумочку дубликаты ключей от дома и от машины Селии. В промозглый вечер упоминание о предстоящей поездке было дуновением тропиков. Пара мигом приободрилась, как будто терпеть еще несколько дней родительского визита будет только их наружная оболочка.
Селия сказала, что оставит ей расписания всех занятий у сыновей, а Эдвин пообещал прислать фотографии. Жуюй, желая им отлично провести время и обнимая обоих на прощание, чувствовала себя мамой, притворно улыбающейся, чтобы дети ничего не заподозрили. В первом классе она видела в школе фильм – первый фильм в ее жизни, потому что хождение в кино тети-бабушки не одобряли, – о том, как плохо жилось людям при старой власти. В конце фильма мать, потерявшая работу на текстильной фабрике и вконец отчаявшаяся, дает последние несколько монет своим маленьким детям и велит купить на всех булку; вернувшись, они узнают, что она утопилась в реке.
Поглядывая на обратном пути к своему коттеджу в чужие незанавешенные окна, за которыми люди еще праздновали День благодарения, Жуюй ощущала позыв вернуться, попрощаться с Селией и Эдвином как следует. Ее самолет в Пекин будет готовиться к взлету примерно тогда же, когда они, прилетев обратно, будут садиться в Сан-Францисском международном аэропорту.
Но что она могла им сказать? Смелее, и будьте счастливы – вы, сироты при живых родителях, вы, родители будущих сирот.
18
Вопреки здравому смыслу Боян продолжал видеться с Сычжо. Он сознавал опасность такой настойчивости. Чего хочет мужчина, ухаживая за женщиной? С бывшей женой он верил в начало с чистого листа, в новый мир, куда каждый возьмет из своего отдельного прошлого только хорошее; он не понимал, что этим выбором отгородил часть своей жизни. Ошибка, свойственная возрасту; он мог винить себя только в том, что от развода бывшая жена пострадала сильнее, – но этого следовало ожидать, женщина всегда подвержена большему риску, чем мужчина.
Но что ему нужно от Сычжо? Бояну неясно было, что у них за отношения. Тихой дерзостью, испытующим взглядом на мир, неулыбающимся лицом она порой напоминала ему Жуюй, но у Сычжо было чувствительное сердце, она видела все в нравственном свете, она была склонна мечтать. Или он всего-навсего творил воображаемую личность, прививая некоторые качества Можань образу той, кому хотел отдать свою первую любовь? Боян отдавал себе отчет, до чего он нелеп, если это так; чего доброго, он превратится однажды в чокнутого старика из тех, что в каждом молодом женском лице ищут черты умершей жены или утраченной первой любимой.
Когда-то Боян думал, что влюбился в Жуюй, но теперь он понимал, что хотел тогда быть видимым ею, видимым не только сейчас, в эту секунду, но и вообще, и до, и после. Можно назвать это самомнением юности, но разве быть видимым – видимым как человек с прошлым и будущим – не искреннейший наш расчет в любви? Самый искренний и самый жадный: ища такой целостности, мы с заносчивым самообольщением помещаем себя вне разъедающего времени.
Но желание, чтобы его видела Сычжо, смущало Бояна еще больше: он разрывался, желая быть видимым ею в его мире, где он мог флиртовать с любовницей партнера по бизнесу (и допускал, чтобы флиртовали с Коко, все это считалось взаимно приемлемым), и в то же время не желая, чтобы Сычжо что-либо знала об этой стороне его жизни. Разумеется, он не мог в одиночку защитить ее от этого уже испорченного мира, к которому не питал отвращения – разве только когда он угрожал странной неотмирности Сычжо. В каком-то смысле Боян хотел от нее невозможного: чтобы она оставалась, какой была, оставалась единственной обитательницей своей малопригодной для обитания среды, которую только он, искушенный житель мира сего, имел бы право охранять – и, может быть, осквернить. Он хотел быть хорошим с ней и для нее, но хотел, чтобы только она знала его как хорошего человека. Если она заметит расхождение между его поведением и его намерениями, она должна понять это правильно, потому что, по его замыслу, ей надлежало видеть его не таким, какой он есть, а таким, каким он мог бы быть.
Эти мысли, не находя выхода – все его приятели были приспособленцы до мозга костей, – стали жить собственной жизнью. Если бы только он мог высказать эти смешные вещи вслух и таким образом от них отделаться: любая реакция – хоть понимание, хоть зубоскальство – была бы лучше, чем безмолвие. Боян был не из тех, кто привык к безмолвию.
Легкость, с какой Сычжо переносила это безмолвие, ставила его в тупик. Чем они были друг для друга – это она, казалось, считала либо не важным, либо решенным, хотя, если решенным, то он не знал, на каких условиях.
Не желая вводить Сычжо в мир своих приятелей и Коко, Боян должен был выделить для нее место в своей жизни. Это оказалось не так уж трудно: она любила старые районы города, иные из которых все последние тридцать лет обходили стороной и туристы, и застройщики. Все меньше и меньше таких мест, говорила Сычжо Бояну, как будто это не был его город с самого начала.
Раз в неделю – чаще по субботам, но иногда, если он не мог освободиться в субботу, в пятницу во второй половине дня – он вез ее в один из таких районов или в пригородное местечко, отставшее от времени. Аутентичные – так Сычжо называла эти уголки; услышь Боян это слово из других уст, он фыркнул бы, но Сычжо он его прощал: она была слишком юна, чтобы выработать иммунитет от лексикона своего времени.
У Сычжо был старый фотоаппарат «Сигалл» с пленкой типа 120 – древнее устройство: нужно было опускать взгляд на стеклышко, чтобы видеть изображение, нужно было фокусировать кадр, крутя то и это, и после каждого кадра поворотом рукоятки продвигать пленку. Боян помнил эти допотопные аппараты с детства, когда они были признаком совсем иного статуса, принадлежали тем, кто мог себе позволить какую-никакую роскошь. Глядя на свои вылазки с Сычжо глазами встречных, Боян видел их абсурдность: мужчина под сорок с залысинами паркует свой BMW в обшарпанном переулке, и молодая женщина фотографирует трещины в стенах и пыль, скопившуюся на выброшенной бамбуковой коляске. Он задавался вопросом, приходило ли Сычжо в голову, что каждый из них – имитатор своего рода: он играет роль снисходительного кормильца и содержателя молодой женщины, а она, мало что имеющая, изображает ностальгическую душу в поисках давно утраченного времени.