И с лирой своей за спиной.
До смерти пребудут с тобой.
~~~
Поэт Джон Дарт проснулся очень рано и обнаружил, что кисть его руки, его стихотворная длань, по-прежнему дремала. Такое случалось довольно часто. Джон всегда спал как попало. В темноте части тела подворачивались и немели. Он потянулся другой, чувствующей рукой, не той, которой творил рифмы, а той, которой подтирал зад, сжал — ровным счетом ничего. Начал сгибать и разгибать пальцы, ожидая ощущения покалывания. Стихотворная длань ответила: «Иди ты к черту!» — и вывалилась из кровати. В сознании Джона закружилось множество мыслей, но, как ни странно, самой яркой из них была не та, что его рука зажила от него отдельно и в придачу разговаривает, да к тому же нечестиво. А та, что рука эта американская. До этого он всегда считал, что все его руки английские. Оба его родителя были англичане, дедушки и бабушки тоже, с легкой примесью уэльской крови.
Однако пока он собирался задать руке законный вопрос, третья рука схватила его за живое запястье, а четвертая — кровать в это утро буквально кишела пальцами — пребольно врезала по носу. Джон сразу сделал две вещи: отпустил американскую кисть и куснул обидчицу носа. Но вслед за этим одновременно произошли еще два события в ньютоновом духе: резкая боль пронзила руку снизу доверху, а та рука, которую он уже начинал терять из виду, зажгла свет.
Джон Дарт сел и вытащил собственное художественное запястье из своего же рта, осмотрелся и понял, что на него воистину указывал перст пятой руки, а именно невидимой длани Судьбы.
— Боже мой! Ли Монтана!
Обнаженная женщина перед ним растирала пальцы.
— Господи, пять тридцать по старосветскому времени! Тебе надо брать уроки, как просыпаться. Ты всегда спросонья так бесишься?
— Извини, у меня затекла рука, и я забыл, что уложил кого-то в постель.
— Для меня это тоже новость. Как же мне отвратительно. — Она откинула волосы с лица.
— А всё ночные гулянки. — Он произнес это как бы извиняясь.
— Ха! Если надумаешь писать воспоминания, учти, мы еще ничего не делали. Но можем. Мой богатейший опыт траханья учит, что это второе средство от перепоя. Первое — лучше вовсе не просыпаться. Елдак, надеюсь, не затек? — Она откинула простыню. Оказалось, что не затек. — Ничего, впечатляет. Свой или пришит?
— Извини, не понял.
— Не понял! Мне это нравится! Иди к мамочке.
Она легла на него и оказалась жаркой, тяжелой и твердой. Подсунула руку под шею, нежно и продолжительно поцеловала в губы.
— Обычно на этом этапе я подписываю соглашение о соблюдении скромности, но лень вставать, звать сюда агента. — Кончик языка начал щекотать в ухе. — Шутка. Только, пожалуйста, без воскресных признаний. — Она скатилась с него и перевернулась на спину. — Вперед! Чистый секс. Ни разогрева, ни перерывов, ни разговоров. Потом я хочу сразу заснуть. Разбуди меня в восемь. Ну, поехали. — Она потрепала рукой мягкий член. — Кстати, как тебя зовут? Надо же мне что-то вопить.
— Джон Дарт.
— Рада приветствовать тебя у себя на борту.
Джон заглянул в магазин. Пробило только семь тридцать. Они не откроются еще пару часов. Он прошел в темноте мимо прилавков с книгами в твердых переплетах, биографиями и детективами в кладовку в глубине зала и щелкнул выключателем. Наполнил чайник из зашипевшего кипятильника и рухнул на коробку.
Дьявольщина! Он ощущал себя ужасно. Перепой. Изнеможение.
Вчерашняя одежда висела сырая, носки на ощупь были такими, будто их набили засохшим рыбным паштетом, исподнее оказалось совершенно мокрым.
Джон поднял глаза и натолкнулся на собственное отражение в ярко-неоновой поверхности висящего над умывальником зеркала — как раз между неодобрительным взором из-под очков Томаса Элиота и гораздо более понимающим — Оскара Уайльда.
Бледное худощавое лицо. Недурное: под тяжелыми веками светло-голубые с темными тенями глаза, насмешливо изогнутые брови, тонкий, прямой нос, большой рот, быть может, слишком пухлые губы, четко очерченные скулы. Мертвенно-белое, пустое лицо. Учитель искусств с колкими усами, однажды украдкой поцеловавший Джона в шею, назвал его лицом эпохи Возрождения — флорентийским, сиенским, надменным лицом Медичи. Возможно. Но оно не выглядело лицом героя, его не осеняло сияние шлема; просто одно из лиц, любопытствующее лицо, лицо из толпы, копьеносец, косящий в сторону поверх подноса официант, игрок в кости на бойком месте, хватающийся за вожжи, когда мимо проходит пышная процессия. Лицо Джона Дарта — взгляд поэта, книготорговца, улыбка продавца, романтически-пессимистично нахмуренный лоб, угрюмый вид одиночки, ухмылка задолжавшего квартиранта, а теперь еще и пьяницы с подпития, неверного любовника, наглого и пустого.
Двадцать шесть лет — и уже пропащий. Хотя не столько пропащий, сколько потерявший цель. Стреноженный юнец. Ранние обещания остались в прошлом.
Он провел рукой по темным волосам, влажным от пота и измороси; вдохнул легкий, щекочущий горло запах ржавчины и морских ежей, запах секса и сокровенных женских мест. Ошпарил на завитке ручки свой длинный, как мерный стержень, палец и понес чашку обратно в магазин, который тоже вонял спиртным и пепельницами.
Следы ночного буйства были разбросаны по всему помещению. Джон собрал стаканы в коробку, а оторванные головы креветок и раздавленные окурки выбросил в корзину для мусора. Ли Монтана взирала прямо на него. Страстные губы, готовые что-то прошептать, были приоткрыты, темные глаза пристально следили за каждым движением. Она смотрела со столов и прилавков, лик отражался в пирамидальных экспозициях на витринах, и изморось, точно слезы, текла по ее щекам.
Джон взял книгу и устроился за кассой. Ли Монтана. «Слава». Черное и белое поперек страницы. На обороте — ее лицо, большое и торжественное, абсолютно симметричное, с идеальными чертами, словно ограненное ювелиром или начертанное на пергаменте. Не из тех лиц, которые могут коситься поверх подноса или цепляться за поводья проезжающей мимо кавалькады; лицо для воспевания, для запечатления на фотопленке, для приветствия аплодисментами, лицо, место которому в середине кадра. Фокус всех зримых линий, исчезающая точка. Математически точное, совершенное. Только так и не меньше.
Ли Монтана. Две колонки знаменитейшего и серьезнейшего американского романиста, который специально объявился из своего двадцатилетнего широко обсуждавшегося и всячески обсосанного небытия, чтобы воспеть это лицо.