ему, как не доверяли бы они лемуру[140] или призраку непохороненного человека; я даже видел, как они скрещивали пальцы, когда он проходил, будто стремились оградить себя от сглаза. Пока сражение за Италию не будет выиграно, Хрисогон терпеливо ждет; война — не его дело. Именно в Риме, когда последний человек падет от меча, Хрисогон найдет свое призвание.
Я тоже опасаюсь этого человека, хотя и не могу признавать это открыто. Он — бесконечное напоминание о той мрачной задаче, которую я сам перед собой поставил, череп, что злобно выглядывает из-за моих идеалов. Многие пострадают от его холодной руки; многие умрут под топором или в петле, потому что правосудие свершится. Этот человек — воплощение моей жестокости».
«Флот находится в Диррахии, и мы готовы. Целую неделю небо было ясным, море — спокойным. Завтра на рассвете мы отплываем.
Я предварительно отослал в Италию секретных агентов с полномочиями предложить безоговорочную амнистию всем тем, кто покинет повстанческие армии и станет служить под моим началом. Эти агенты также разнесут весть о том, что я заставил каждого солдата лично принести две торжественные присяги: воздерживаться под страхом смерти от грабежа или разорения сельской местности, а также считать италийских союзников при всех обстоятельствах друзьями и равными себе.
Я не заблуждаюсь, что такие методы избавят меня от горького и кровавого соперничества. И опасаюсь я не городской толпы, а жестоких самнитов и луканов, которые так и не сдались в Союзнической войне, а отступили, непобежденные, в горы. Цинна сказал им, что единственный способ, которым они могли бы вернуть себе свободу, — это уничтожить меня. И они ему поверили. Его смерть никак не повлияла на их убеждения. Любой другой сдастся, они — никогда. Они будут сражаться со мной, миля за милей, у самых ворот Рима. Им нечего терять, кроме своих жизней.
Теперь, когда подходит время, я чувствую уныние и беспокойство. Я слишком долго испытывал непрерывное и напряженное волнение. И мой ум обеспокоен одним ужасным событием. Вчера я отправился к большому гроту нимф в Аполлонии, чтобы принести жертву и получить хорошие предзнаменования перед отъездом. Там жрецы показали мне странное и чудовищное животное. Это, по их мнению, был сатир: они поймали его спящим в священной роще.
Я всегда боялся двойственности: гермафродитов, кентавров — плодов вырождения и непристойных страстей. Этот сатир — если это действительно был сатир — стоял вертикально на задних ногах, гигантский козел с замученным непристойным получеловеческим лицом. Жрецы призывали его говорить, напророчить победу для великого полководца, который удостоил грот нимф своим присутствием.
Существо натянуло свои цепи, скорчило большие серые губы, оскалив выдающиеся вперед зубы, закатило козлиные глаза в своего рода безумии. Тут оно издало ужасное хриплое мычание: не человеческое и не звериное, а все сразу. Я закрыл себе уши и закричал, чтобы жрецы убрали это проклятое существо и убили его. Но пока я пишу эти слова, тот полный страданий, невнятный крик все еще эхом отзывается у меня в голове.
Я не мог заснуть: с самой полуночи лежал с открытыми глазами, следя за мерцающей лампой рядом с моей постелью, считая часы до рассвета. Что мог означать поступок этого чудовища? Как предсказатели и гадатели интерпретируют его? Я не спросил их, и не стану. Но мне — а я ровным счетом ничего не смыслю в искусстве предсказаний — он показался образом нашей несчастной, саморазрушающейся страны — козлиная жадность в схватке с человеческим достоинством в одном страдающем теле, взывающем о малости, которую он не в состоянии выразить словами, безумие, которое он не в силах предотвратить, справедливое наказание, от которого нет никакого спасения, кроме страданий и искупления.
Уже рассвело, и наступил ясный день. Я не мог бы спать теперь, даже если бы захотел. Фортуна, Афродита, Великая Богиня, или как там тебя называют, внемли моей мольбе и прими мою благодарность: посодействуй моему оружию, как ты всегда делала! Сегодня и в грядущие дни ты будешь мне очень нужна».
Глава 16
Население Брундизия приняло нас, не предприняв никакой попытки защититься. Я был готов бороться за этот большой порт, жизненно важную цитадель для продвижения на север, я также надеялся, в более жизнерадостном настроении, быть провозглашенным народом спасителем от плохого управления Карбоном и сыном Мария, который оказался столь же безответственным и жестоким, как и его отец.
Однако брундизийцы не стали ни сопротивляться, ни оказывать радушный прием — они были серьезны, скрупулезно вежливы, спокойно безразличны. Я чувствовал, что, если бы Карбон был на моем месте, они повели бы себя точно так же. Война слишком затянулась. У таких людей, как эти, весь гнев был давным-давно истрачен; и теперь, безразличные ко всему, они думали лишь о сохранении того, что имели. Когда однажды утром, перед концом сентября, мы выезжали через Апулийские ворота на рассвете, лица людей, наблюдавших за нашим отъездом, были безразличными, нелюбопытными, бесстрастными.
Мы поехали по Аппиевой дороге, через Калабрию к Таренту[141]. Не доходя двух милей до города, я остановил свои войска и в сопровождении лишь Метеллы, двух своих личных предсказателей и перепуганного теленка для жертвоприношения отправился к святыне на побережье за предзнаменованием.
Это было уединенное место: крошечный естественный залив, где среди валунов журчал источник, а со склона холма доносился голос тонкой пастушьей свирели. Воздух был теплым и тихим: сентябрь окутывал море и землю глубоким сонным покоем.
Я вдохнул теплый тошнотворный запах крови, когда теленку перерезали горло и произносили ритуальные молитвы; алая кровь выплеснулась в серебряную чашу, конечности задергались и затихли. Когда разорвали живот, чтобы извлечь сердце и печень, я увидел, как Метелла поджала губы в отвращении: для такой умной женщины она была до странности брезглива.
Гадатель вынул печень, еще дымящуюся, своими перепачканными кровью пальцами: он смотрел на нее в благоговейном страхе и удивлении. Я подошел к тому месту, где он стоял, мое сердце отчаянно заколотилось. На пурпурной поверхности был виден более темный узор: корона залива, от которого отходили две узкие полоски. Это, безошибочно, был знак триумфа и победы.
Метелла посмотрела на него, затем на меня.
— Если кто-то и сомневается в тебе, то только не боги, — сказала она. — Я всегда считала бесполезным делом спорить с удачей.
Ее лицо приняло подозрительно ликующее выражение.
— Сулла Счастливый, — эти слова были произнесены едва слышным шепотом. — Сулла Счастливый.
Я улыбнулся про себя. Со времени нашей ссоры мы с Метеллой поддерживали лишь видимость нашего брака на людях,