та жертва снедь…
И заворчал пороков клад,
К смоле, как стриж, вспорхнув мгновенно.
Вот выловлен наряд,
Но тела нет, а есть лишь пена!
Забыть ее, конечно, можно.
Недолог миг, короче грусть,
Одно тут непреложно
И стол вовек не будет пуст.
Игра пошла скорей, нелепей,
Шум, визг и восклицанья –
Последни рвутся скрепы
И час не тот, ушло молчанье!
Тысячи тысяч земного червонца
Стесняют места игроков.
Вотще, вотще труды у солнца,
Вам места нет среди оков!
Брови и роги стерты от носки,
Зиждя собой мостовую,
Где с ношей брюхатой повозки
Пыль подымают живую.
Мычит на казни осужденный:
«Да здравствует сей стол!
За троны вящие вселенной
Тебя не отдам нищ и гол!
Меня на славе тащат вверх,
Народы ноги давят.
Благословлю впервые всех,
Не всё же мне лукавить!..»
Порок летит в сердцах на сына,
Голубя слаще кости ломаются.
Любезное блюдо зубовного тына
Метель над желудком склоняется…
А наверху под плотной крышей,
Как воробей в пуху лежит один.
Свист, крики, плач чуть слышны,
Им внемлет, дремля, властелин.
Он спит сам князь под кровлей –
Когда же и поспать? –
В железных лапах крикнут крошки,
Их стон баюкает как мать…
И стены сжалися, тускнея,
Где смотрит зорко глубина,
Вот притаились веки змея
И веет смерти тишина.
Сколько легло богачей,
Сколько пустых кошельков,
Трясущихся пестрых ногтей,
Скорби и пытки следов!
И скука, тяжко нависая,
Глаза разрежет до конца,
Все мечут банк и, загибая,
Забыли путь ловца.
И лишь томит одно виденье
Первоначальных светлых дней,
Но строги каменные звенья,
Обман – мечтания о ней.
И те мечты не обезгрешат,
Они тоскливей, чем игра.
Больного ль призраки утешат?
Жильцу могилы ждать добра?
Промчатся годы – карты те же
И та же злата желтизна,
Сверкает день все реже, реже,
Печаль игры как смерть сильна!
Тут под давленьем двух миров
Как в пыль не обратиться?
Как сохранить свой взгляд суров,
Где тихо вьется небылица?
От бесконечности мельканья
Туманит, горло всем свело,
Из уст клубится смрадно пламя
И зданье трещину дало.
К безумью близок каждый час,
В глаза направлено бревно.
Вот треск и грома глас.
Игра, обвал – им все равно!
Все скука угнетает…
И грешникам смешно…
Огонь без пищи угасает
И занавешено окно…
И там в стекло снаружи
Всё бьется старое лицо,
Крылом серебряные мужи
Овеют двери и кольцо.
Они дотронутся, промчатся,
Стеная жалобно о тех,
Кого родили… дети счастья
Всё замолить стремятся грех…
* * *
В заключение привожу несколько строф и вариантов, написанных исключительно В. Хлебниковым и не вошедших ни в одно издание по различным причинам (преимущественно из нежелания растягивать поэму). Эти варианты опубликованы до сих пор нигде не были.
I.
Как наги, наги! Вы пухлее,
чем серебристый цветок ив,
и их мечтательно лелея,
склонился в кладбище прорыв.
II.
Он машет лапкою лягушьей
зубастый ящик отворив,
соседу крикнул он: «Послушай,
концом хвоста почто ревнив?»
III.
Здесь месяц радости сверкал
нога бела, нога светла.
К полетам навык и закал
и деревянная метла.
IV.
Она стакан воды пила
разбросав по полу косу
и заржавевшая пила,
как спотыкач брела в лесу.
Грызя каленые орехи,
хвосты бросая на восток,
иль бросив вдруг среди потехи
на станы медный кипяток.
И в муках скорчившись мошейник
спросил у черта: Плохо, брат?
Ответил тот: молчи, затейник.
Толкнул соседа: виноват!..
А. Крученых.
Эмилии Инк, ликарке[4] и дикообразке
Публичный бегемот[5] питался грудью Инки,
он от того такой бо-о-льшой
во мху
закруглый,
она же –
сплинка.
Больница – это трепет, вылощенная тишина,
стеклоусталость – отдых ликаря,
мускулатура в порошках…
Туда в карете Инка, зубы крепко затворя.
Когда ж ей пятый позвонок
проколот доктор раскаленной до-бела иглой,
она, не удостоя стоном «ох»,
под шелест зависти толстух
гулять пройдет в пузыристо-зеленый кино-сад,
где будет всех держать
в ежовых волосах.
Слоенный бегемот храпит под ейною ногой,
и хахали идут, как звезды, чередой.
Автобиографии
С. Кирсанов. Curiculum vitae младчайшего из футуристов Семена Кирсанова
Мать произвела меня на свет 5 сентября старого стиля 1906 или 1907 года. Точная дата года неизвестна, так как устанавливалась в зависимости от срока воинской повинности.
Потом я рос. В 1914 году поступил в гимназию, которую не окончил в 1921 году. С 1921 университет до 1923 года… Октябрьской революции я не помню. Мне было слишком мало лет для участия и наблюдения. Однако конец 1917 года был для меня датой первого моего литературного выступления.
Керенщина продолжалась в Одессе дольше, нежели в других центрах. На стене III класса одесской 2-ой гимназии, где я учился, до знаменитых дней крейсера «Алмаза» висел портрет Николая. На «пустом» уроке однажды я прочел свое стихотворение нашему классу. Конец его у меня сохранился.
Наступает нам черед
рваться бомбами по всем
Искомзап и Румчерод,
Искомюз и Искомсев,