Из такси он вышел за сто метров до Траубергштрассе. А войдя в комнату, услышал, как госпожа Фебер щеткой моет у Клаффа пол. Да, Клафф…
Три дня ей понадобится, сказала госпожа Фебер, и тогда комната будет опять такой чистой, словно Клафф в ней никогда и не жил. Но у него, Ганса, остались все книги Клаффа. И тетради. Даже если он их сожжет, Клафф все равно жил. А сейчас он, видимо, лежит в филиппсбургском морге. В Кюммертсхаузене по крайней мере так принято. Мертвое тело, если оно не принадлежало местному жителю, переносили в морг.
На ночном столике Ганса лежало письмо, нет, телеграмма: «Где ты пропадаешь? Я так жду тебя. Приходи скорее, твоя Анна».
Усевшись на кровать, Ганс ощутил в кармане пиджака тяжесть ключа, знака его принадлежности к ордену «себастьянцев». Стрелы он у себя не нашел. Видимо, забыл у Марги. Но он очень скоро опять зайдет к Марге. Да-да! И не раз. Разумеется, впоследствии ему придется ее оставить. Но не сейчас. Не в этом месяце. Не в этом году. Альпинист, поднимающийся в горы, не откажется от восхождения, если ему покажут фотографии тех видов, что откроются ему с вершины, или фильм. И художник не откажется облечь в плоть и кровь свои образы, хотя знает, что сослужит тем самым плохую службу этим образам, едва ли не станет их палачом.
Ганс заходил взад-вперед по комнате. Мысли мучили его. Точно отлитые из бронзы, они гудели и сверкали, в голову ему приходили идеи, над которыми он еще день-два назад сам посмеялся бы. Он думал: кто посмеет воспретить цветку превратиться в плод, ведь он же не может всегда оставаться цветком! Ганс остановился у окна, и мысли его, вылетая, натыкались на трехногие бункера, что с другой стороны улицы мрачно глазели на него. И на каждую мысль, приказывающую ему забыть Маргу, никогда более, никогда не переступать порога ее комнаты, никогда более не осязать ее тела, да-да, ее тела, ее плоти, ее движений, не ощущать их слияния, полного утоления и, быть может, даже любовь, быть может, первую и последнюю — а потому у меня не достанет сил даже мысленно сказать себе «никогда», но я помолвлен с Анной, я женюсь на ней, я должен жениться на ней, да, да, да, но на Марге тоже!.. — на каждую мысль, пытающуюся укрепить в нем это «никогда», он в известном смысле набрасывался с кулаками, рвал ее зубами, давился ею, выплевывал ее. И молил, как молил некогда Блаженный Августин:
— Дай мне силы сохранить непорочность и воздержание, но только не давай мне их так уж сразу!
Раздираемый надвое, сидел он на своей кровати. Ни рукой не сможет он больше пошевелить, ни слова выговорить, ни шагу ступить, не ощущая неведомой силы, которая раздирает его в разные стороны, так что, обессиленный и обескураженный, он рухнет, на кровать, предоставляя решение своей судьбы облакам в небе, а может, ветру.
Теперь спать. Земной шар и без меня повертится. Последними двадцатью четырьмя часами я могу! быть вполне доволен. Релов не так уж плох. Да и Диков тоже. А хороший Релов редактор радиопрограмм или нет, мне без разницы. Радиопрограмма есть радиопрограмма, все равно, кто ее делает. Релов принял его вчера почти что в свои друзья. Под конец вечера был с ним вполне откровенным. Объяснил, почему не хочет, чтобы его назначили главным режиссером. Он для этого еще слишком молод. Главного режиссера избирают самое большее на шесть лет. И если в сорок шесть лет его не переизберут, то не возьмут ни на одну радиостудию. Человек, который был главным режиссером, не может занять низшую должность. Поэтому он лучше уж потерпит еще годок-другой. Подобный умный расчет собственной карьеры импонировал Гансу. От Клаффа любой другой главный редактор так же отказался бы, как и Релов. Клаффа даже как критика невозможно было использовать. Я же пытался. И не раз. Он не желал идти на уступки. Ни от единой запятой не хотел отказаться. Откуда только он брал силы? Откуда такая воля? Слишком сильная воля, благодаря которой он в конце концов даже покончил с собой. Но почему бы? Без работы и без жены он жил уже весь прошлый год. О, не хватает только, чтобы это я был виноват. Хотелось бы мне знать, кто беспокоился о его судьбе больше, чем я. Но он на все способен, возьмет и припишет мне вину. Возможно, он что-нибудь такое и написал.
Ганс нервно схватил тетрадь и начал лихорадочно перелистывать, пока не наткнулся на последние записи Клаффа. Он стал читать, до боли напрягая глаза.
Чем человек моложе, тем скорее осознает он, просыпаясь по утрам, где находится. С возрастом число возможностей увеличивается и возникает даже такая ужасающая возможность, что ты уже мертв.
Мужчины-баски, когда танцуют, высоко прыгают, трижды успевая перекрестить ноги, прежде чем вновь коснутся земли.
Равнодушие или доверие. Мне недостает и того и другого. Поэтому все страницы, еще прежде, чем я их испишу, уже перечеркнуты… Самый значительный отклик — в пустой лобной пазухе.
На соседней лестнице сидит слепая сестра Марии.
Я карабкаюсь мысленно куда-то вверх. Что твоя обезьяна. Хочу быть выше, чем я есть. Сверху мне видно только, как я мал. Не следует мне сосредоточиваться на собственной персоне. От этого усиливается желание стать кем-то иным.
Несколько месяцев назад умер Сталин. Я сидел затаив дыхание, подняв вверх руки. И как всегда, пронзительно звенела где-то внутри тонкозвучная струна.
Я — стоглазый зверь, валяюсь здесь и спокойно наблюдаю убиение всех моих желаний. Самоубиение прежде всего. Да и что…
Я всегда думал: моя жизнь еще когда-нибудь начнется. Когда-нибудь, представлялось мне, я вскочу, ничего не испорчу обычным промедлением, а быстроногим охотником помчусь за жизнью, точно за зайцем. Уверенно и непреклонно стану преследовать его, повторяя все его зигзаги, и к обеду убью. А затем спокойно и, быть может, все еще испытывая разочарование (теперь-то, быть может, и подавно), возвращусь в свою комнату. Но с меня хватит и того, что я хоть раз ухвачу в свои руки жизнь, хоть раз, но увижу, что она не более чем взъерошенный, не очень-то чистый заяц, которому не выдержать суровой зимы. Вот какая слабая надежда была у меня. Теперь я знаю, что мне даже такого зайца не ухватить. Я так и остался с пустыми руками.
У меня зуд в низу живота, ох, и жалкая же я личность.
После этой записи шли только цифры. Записи различных дат. Иной раз с пометкой: «Я все еще живу».
Ганс отложил тетрадь, почти успокоенный. Он не слишком хорошо разобрался в записках Клаффа. Но почувствовал, что ему теперь легче справиться с собственными трудностями. Тыл у него свободен. Вперед, к Анне! А то она еще, чего доброго, подумает, что он болен, и явится навестить его.
Но, оказавшись на улице, он очень быстро пал духом. Левая коленка болела при каждом шаге. Видимо, он ударился при падении с Германом.
Возле телефона-автомата он остановился. Позвонить куда проще, решил он. Хоть бы она не начала опять нытье о дне свадьбы. Каждый раз, когда он приходил к ней, она встречала его либо вопросом: «Когда же мы поженимся?», либо объявляла: «Знаешь, я четыре часа вязала, все пальцы пульсируют».
«Она будет куда лучшей хозяйкой, чем я», — сказала ему госпожа Фолькман. Собственно говоря, он был с госпожой Фолькман на «ты» — с того праздничного вечера летом, они тогда дважды выпили на «ты», — но он не в силах был решиться на такое обращение, все равно как на соприкосновение с чем-то отвратительным, и вообще, соприкосновения с семейством Фолькманов… Вот с Маргой иное дело, но он женится на Анне, хотя у Анны… он не знал, как ему назвать это, да, у Анны после той самой истории все оно какое-то морщинистое, куча лохмотьев, точно намокший под дождем мак, но так, наверное, у каждой женщины получилось бы, и у Марги, хотя Марга… все дело в том, как себя женщина ведет, как она устроена, этого утратить нельзя, Бог мой, в те дни, после той ужасной истории с врачами, у Анны еще не месяц и не два обнаруживались мельчайшие косточки, такие крошечные, что их едва можно было разглядеть, но острые и твердые, и он и она в кровь о них царапались, а поначалу жуть как перепугались, он даже больше, чем Анна, она каждый раз заботливо собирала эти мелкие осколочки, которые он извлекал наружу, и складывала в свою шкатулку с драгоценностями, да, он не смеет обмануть ее ожидания, она сделала для него больше, чем любая другая женщина, исключая мать. А мать он ничем так не обрадует, как женитьбой на Анне. Стоило Гансу вспомнить о матери, и он сразу отлично понимал, как ему поступать. Она своей жизнью давно уже определила ход его жизни. Для чего он живет, если не для того, чтобы придать смысл ее жизни? Стало быть, она должна понимать его поступки. Когда он написал матери, кто такая Анна Фолькман и что он на этой Анне Фолькман женится, мать ответила: теперь она довольна.