Арпад, что ничего не получил от «того строя»? Лжешь! Лжешь самому себе! Ты получил диплом инженера, руководящий пост, офицерское звание, три правительственные награды, почет в обществе, замечательную, прямо-таки роскошную квартиру. Ты относишься к той категории военных, которые пыжились в своих мундирах, навесив на них все награды, били себя в грудь и клялись отдать жизнь за партию. Но вот теперь тебе представляется такая возможность. Что же ты не отдаешь ее? Допустим даже, что враг занял столицу. А ты, ни разу не выстрелив, уже сложил оружие? Но ведь вся-то страна еще не потеряна! Ты думаешь, когда немцы стояли под Москвой, советские офицеры складывали оружие? Нет. От Москвы до Тихого океана было еще далеко. Там лежала граница их страны. А знаешь, где лежат наши границы? Не у Карпат, а у берегов Желтого моря! Мы обязаны бороться даже в том случае, если тут победит контрреволюция. Битва, которая идет сейчас здесь, — это одновременно битва и наша, и русских, и китайцев. Это их победы и их поражения. Социалистический мир един!..
Но тут Кальман спохватился. «К чему такая горячность, стоит ли вообще говорить с этими?! Да и я ли это говорю? Можно подумать, что я снова где-нибудь на политзанятиях… Нет, это говорил я и говорил искренне, от всего сердца. Разве не отвратительно то, что я встретил здесь? Заводские рабочие живут намного хуже Арпада, но они не разочаровались, не обреклись от коммунизма. Тот же самый Камараш, который постоянно жалуется на недостаток денег, ругает Ракоши и других, не стал предателем, а взялся за оружие и даже мне, Кальману, помог вернуть пошатнувшуюся было веру. А этот вот ясно понимает, что происходит контрреволюционный переворот, и примиряется. Он, видите ли, прикидывает: тронут его или нет? Ничто и никто, кроме него самого, его не интересует. Он даже ищет оправдания своему поведению. Все ясно: у него отличная квартира, диплом инженера, а там уж он проживет как-нибудь».
— Арпад, — попросил Кальман, — дай мне хоть твой пистолет, если тебе он больше не нужен. Я отдам его товарищам.
— Нет у меня его, — понурив голову, сказал Даллош. — Выбросил…
— Ну, тогда извините. Я пошел. Спасибо за ужин!
Они даже не подали друг другу руки.
Когда Кальман вышел на улицу, уже стемнело. Теперь он не боялся. Как будто обрел в себе силы. Мысленно он прикидывал, сколько в Будапеште может быть заводов. «Допустим, тысяча предприятий, и на каждом только по тридцать коммунистов, которые имеют ясное представление о происходящем и готовы бороться. Но ведь это тридцать тысяч настоящих бойцов! Тридцать тысяч вооруженных коммунистов — по меньшей мере три дивизии. И это только Будапешт. Коцо прав. Это сила, значительная сила. Нужно только собрать, объединить этих людей». Он продолжал машинально шагать. «Пойду к профессору Дежё Борбашу. Борбаша любят студенты. Человек больших знаний, он всегда с такой верой, с таким убеждением говорил о марксизме, что его уважали и беспартийные. Борбаш живет на улице Ваци. Может быть, меня еще пропустят… Бояться нечего, но все-таки лучше избежать проверкой документов. Да, Борбаш должен помочь. Нужно все разъяснить молодежи. Теперь уже ясно, что это контрреволюция. Фараго, Чатаи… Я должен был раскусить их раньше. Несомненно, Фараго взялся за оружие не ради социализма. Как все это сложно!»
Молодой преподаватель философии шел и шел, и с каждым шагом в нем крепла жажда действовать. «Исправить еще не поздно. Я тоже виноват, что дело дошло до этого. Что происходило за два — три месяца до восстания? Я вел себя, как другие, с нетерпением ждал партийных собраний, чтобы высказывать все, что мне не нравилось. Каждый указывал только на ошибки. Это было в моде — читать нотации партийному руководству, бросаться словами покрепче. А потом в университетской столовой или в кафе с гордостью хвастаться: здорово я им всыпал! Инспектор по кадрам совершил ошибку — закрыть отделы кадров! Не сменить инспектора, нет! Все отделы кадров закрыть! Допускались ошибки в строительстве Сталинвароша, были случаи нарушения законности — покончить с социалистической системой, а не выправлять ошибки. Это говорил и Чатаи. Не отдельных лиц сменить, а изменить систему… Да, я виноват… И этой слепоты я не могу себе простить. Ведь я же учился, учился! Господи, сколько лет я учился! Этот Камараш не изучил и десятой доли того, что изучил я, а жизнь он знает лучше меня. Мои знания не стоят выеденного яйца. Чтобы отрезветь, мне нужно было услышать секейский гимн и «Ицика». А Камарашу достаточно было прислушаться к голосу своего сердца. Что радует «его превосходительство», то не может радовать пролетария… Для таких, как Брукнер, это ясно. Старик тысячу раз прав! Классовая борьба — это не футбольный матч…» Кальман вспомнил похороны Райка. «Странно, как это мне не бросилось в глаза, что больше всех поднимали тогда шум в университете выходцы из прежних господствующих классов. Они и организовали шествие, словно Райк был их единомышленником. Теперь я вижу, что для этих личностей похороны были только средством для достижения их целей. Шари Каткич, маленький «крестьянский философ», была права в наших спорах. Шари… Я люблю маленькую Шари. Она так ясно и доходчиво излагает материал, что я сам не раз приходил на ее лекции. Самые сложные философские формулы на языке, понятном простым людям. Это ли не достижение? В сорок четвертом году маленькая Шари была прислугой в области Куншаг, а в пятьдесят шестом — преподаватель университета!..» Он часто думал о том, что женится на Шари, но сблизиться с нею не решался, хотя видел, что девушку тоже тянет к нему. Да и поспорили они тогда из-за похорон.
«— Послушай, — сказала девушка, — не нравятся мне эти похороны! Я не уверена…
— Тебе, Шари, ничего не нравится, потому что ты догматик, привыкла надевать на глаза шоры.
— Я не догматик, но это может привести к плохому. Атмосфера очень накалена.
— Может быть, ты против того, что мы отдаем Райку последние почести?
— Нет, это нужно сделать, но не сейчас… Разве ты не видишь, кто затеял возню вокруг похорон? — И Шари перечислила десяток имен. — Они больше, чем кто-либо другой, ненавидели Райка. Не забывай, Райк был министром внутренних дел и у него была тяжелая рука. Не в лайковых же перчатках расправлялся он с классовым врагом! Возьми, например, Шугаи с четвертого курса, отца которого осудили за участие в заговоре Дальноки. Ты думаешь, он простит Райку арест отца? Допустим, правильно, что он учится в университете, но чтобы он организовывал демонстрацию студентов философского факультета — это уж слишком! Не кажется