в живых. Нас обвиняют в жестокости, и эти обвинения справедливы. Но обвиняющие забывают, что гражданская война — война особая. В битвах народов сражаются люди-братья, одураченные господствующими классами; в гражданской же войне идет бой между подлинными врагами. Вот почему эта война не знает пощады, и мы беспощадны».
— Товарищ Сиверс любит красивую фразу, но командир он толковый, — пожал плечами Антонов-Овсеенко. — Его колонна сейчас в Сватово. Очень скоро она будет здесь и тогда посмотрим, кто станет смеяться последним.
— Боюсь, Владимир Александрович, вы уже ничего не сможете увидеть.
— Расстреляете? — гордо вскинул голову пленник.
— Вот ещё, пулю на вас тратить. Нет, милейший, вы будете жить, пока не расскажете мне всё, что нужно.
Антонов-Овсеенко вскочил только для того, чтобы дюжий Севка Воротников мигом пригвоздил его обратно к стулу, а Федор Солонов накинул ременные петли на запястья пленнику, накрепко привязав их к подлокотникам.
— Что… что вы собираетесь делать?… — пленник внезапно охрип. — Ах ты, тварь царская, мразь, ты… — и он разразился грязной матерной тирадой.
Поток брани прервал только удар в лицо.
— Говорили, что бить связанного человека бесчестно и неблагородно, — спокойно сказал Аристов. — Но я слишком хорошо знаю, что вы и вам подобные затевают в России и чем это всё кончится. По сравнению с этим мои честь, да что честь — спасение моей души ничего не значат. Я сделаю то, что должен. Впрочем… Господа, развяжите его. Да-да, развяжите, это приказ, господа. Вставайте, Антонов-Овсеенко. Вы молоды, сильны, злы, вам только что заехали по столь дорогой для вас физиономии. Вставайте. Покажите мне вашу пролетарскую злость, в конце концов, вы же были офицером, хотя и втоптали свою честь в польскую грязь. А вы, господа прапорщики, не вмешивайтесь. И, если товарищ командующий Южной революционной армией одолеет, отпустит его на все четыре стороны. Слово александровца?
— Слово александровца, — Федор с Севкой переглянулись, но ответили дружно и без колебаний.
— Отойдите к окнам, — скомандовал Две Мишени. — Ну, Владимир Александрович, давайте. На вашем пути к свободе и продолжению борьбы стою только я. Вам тридцать один, вы в расцвете сил. Мне уже сорок пять, я прошёл Туркестан и Маньчжурию. Дерзайте. Мои кадеты ничего вам не сделают.
Антонов-Овсеенко сжал кулаки. Он и впрямь был смелым и решительным человеком, этот бывший кадет Воронежского корпуса, бывший юнкер Санкт-Петербургского пехотного училища, совершивший дерзкий побег из Варшавского тюремного замка.
Две Мишени расстегнул пояс с кобурой, аккуратно повесил на вешалке возле двери — где ученицы оставляли свои форменные пелеринки.
Антонов-Овсеенко двинулся на полковника, в грамотной стойке боксёра, несмотря на очки. Две Мишени не шелохнулся.
Пленник ударил, левой и сразу же правой, видно было, что в кулачном бою он не новичок. Аристов уклонился легким неразличимым движением, вмиг оказавшись сбоку-сзади от противника. Поймал того за руку, аккуратно ткнул локтём куда-то в область шеи.
Антонов-Овсеенко взвыл и повалился.
Две Мишени, не теряя ни секунды, подхватил упавшего, почти швырнул обратно на стул.
— Привязывайте, господа прапорщики. А после этого — оставьте нас. Возвращайтесь в расположение. Я вскоре последую за вами.
— А что вы, господин полковник… — начал было простодушный Севка, но Федор чувствительно пнул друга в бок.
— Идём, Ворот, не стой. Сказано — в расположение, значит, в расположение!
И вытолкал Севку за дверь.
Две Мишени подошёл, повернул ключ в замке.
И тогда привязанный к стулу пленник истошно закричал.
Первая александровская рота занимала гостиницу «Европейская», откуда открывался вид на главный юзовский завод, столь блистательно описанный господином Куприным в одноименном рассказе. Завод работал, производство остановить было нельзя. Даже пробольшевицкий рабочий комитет прекрасно понимал, что случится, если погаснут доменные печи.
— Слон, а Слон?
— Чего тебе, Севка?
— Слон, а зачем Две Мишени… ну, ты понимаешь…
— А ты про это не думай, Ворот.
— Да я б и рад, только не получается, видишь, какая история!
Севка присел на постель, где, не раздеваясь, лежал Федор. Раздеваться на фронте — непозволительная роскошь.
— Что он с ним сделал, Слон?
— Слушай, Севка, ну ты как маленький, — буркнул Федор. — Допрашивал Две Мишени этого большевика. С пристрастием. По методам испанской инквизиции.
И тут лицо Севки Воротникова, первого силача славного Александровского кадетского корпуса, лихого драчуна и забияки, ухитрившегося побывать на столичной гауптвахте за «столкновения» с гвардейскими лейб-гусарами — лицо Севки вдруг исказилось настоящей болью.
— Федя, как же так? Мы ж за Россию сражаемся, за Государя, за церковь святую… Разве ж можно — как ты сказал, как инквизиция испанская? Вы вот с Ниткой уйму книг прочли, я-то не шибко, но знаю, что она делала, инквизиция эта!
Федор Солонов смог бы сказать очень многое. Что на войне нельзя воевать в белых перчатках. Что враг не будет гнушаться ничем. Что у тех, в другой истории под другим небом обе стороны стремительно скатывались к абсолютно нечеловеческой жестокости, хотя именно красные начали первыми и применяли террор в куда больших масштабах, нежели белые — что и породило у народа тот самый, погубивший белую гвардию подход — «чума на оба ваших дома».
Но вместо этого он лишь вспомнил цитату, подсмотренную всезнайкой Ниткиным там, и с тех пор частенько им повторяемую:
— Если Господь берется чистить нужник, пусть не думает, что у него будут чистые пальцы[22].
Севка поспешно перекрестился.
— Типун тебе на язык! Да что ж ты такое говоришь-то?!
Федор только невесело усмехнулся.
— Две Мишени все грехи на себя берёт, Сева, понимаешь? Это ведь нам надо и пленных брать, и сведения из них нужные выколачивать. Боюсь, и казнить придётся, и приговоры расстрельные в исполнение приводить.
Воротников сидел, ссутулившись, сунув ладони между колен, весь какой-то совершенно потерянный.
— Вот знаешь, Слон, батька у меня лямку в Забайкалье тянет, вечным капитаном. Выходило на него представление к подполковнику, да затерялось где-то, а теперь уж куда там…
— Ты к чему, Сев?
— К тому, что всё равно нельзя. Вот нельзя батьке моему с бунтовщиками идти, устои рушить, хоть он и обиженный. Он и не идёт.
Федору очень хотелось спросить — «а откуда ты знаешь?» — потому что связи с сибирскими губерниями не было никакой, ни письма оттуда не доходили, ни люди не прорывались. Но он не стал ни спрашивать, ни подвергать Севкины слова сомнению. В отца своего, «вечного капитана» Севка Воротников верил едва ли не крепче, чем в самого Господа Бога. В то, что он не изменит присяге, не отступит — хотя большевики могли бы многое пообещать боевому офицеру.
Они, кстати, многим уже пообещали.
Главковерхом Красной армии стал, как уже стало известно добровольцам, генерал от кавалерии Алексей Алексеевич Брусилов. Заявивший,