быстро, но основательно, сели в сани. В пароконных санях рамонский возница вез рамы и ящик с холстами и человека с мандатом. В мандате, напечатанном не без ошибок на «Ундервуде» говорилось, что Рамонский совет рабочих и крестьянских депутатов возвращает картины в полном составе. Арехин одобрил мандат, но ничего исправлять не стал.
В библиотечно-чекистскую санную повозку набросали свежей соломы для чистоты, тепла и мягкости.
Мороз спал, но вполглаза — нет-нет, да и вздохнет, да так, что до самых до костей достанет. С ним не шути.
Никто и не шутил. Ехали молча, сосредоточенно, первыми на пароконной ехали рамонцы, торили путь, а уж следом шла библиотекарская кавалерия.
Фройлян Рюэгг сонно улыбалась — то ли проведенная ночь так повлияла, то ли две рюмки коньяка с огурцом, салом, вареной картошкой и вареными же вкрутую яйцами сказывались. Зато словно печка внутри, не замерзнет. Арехин сидел бок о бок, и тоже пытался вздремнуть. После Сорокина ветер стих совершенно, а у Грязного их нагнали продотрядовцы. Теперь-то совсем хорошо, хотя бандитам гулять сейчас резону мало — и холодно, и голодно, и у каждого путника ствол.
На полпути к Воронежу откуда-то сбоку, из-за лесочка присоединился к ним мужичок с ноготок. Если и не с ноготок, то более полутора метров в нем, действительно, вряд ли бы набралось. Небольшой, но крепенький, и лошадка ему под стать. Везла лошадка немного дров и опять какой-то ящик.
— Куда? — спросили для порядка.
— В губчека, — ответил мужичок, и сразу получил место в арьергарде.
Так они и ехали. Обратный путь показался короче — или, скорее, лошади на сельских харчах раздобрели. Сено, овес — чужие, вот и сыпали полной мерой, не в городе, где кончилось — и все, нет больше. Из города сани везли пустые, сейчас полнехоньки, а все резвее выходило.
Резвее-то резвее, а в город вошли ночью. И всей колонной дружно в губчека.
Чека разницы между ночью и днем не делала, что Арехину импонировало изрядно. Вот и сейчас, среди радостных хлопот — вернулись кормильцы! — и Арехина приветили с фройлян Рюэгг, да не кто-нибудь, а товарищ Валецкис. И чаем угостил горячим, и картошкой с салом, а с дороги было это очень и очень ко времени. Поручив хлопоты по росписи продовольствия своему помощнику, явно из бывших приказчиков, а то и купцов, Валецкис с интересом выслушал Арехина.
— Нашли, значит, картиночки? — заключил он устный рапорт.
— До единой.
— И что мне с ними делать? Или — тут Валецкис с надеждой посмотрел на Арехина — вы их с собой возьмете, в Москву?
— Нет уж, увольте. Задачу мне поставили картины найти, и я ее выполнил. А какие планы у начальства в отношении картин, то мне неведомо. Может, завтра же и впрямь велят в Москву доставить, а то вдруг Воронежу навечно оставят — как знать? Революция, она старых законов не признает, каждый день новые творит, а потом и новые — в революционную топку, чтобы пламя не погасло.
— И что ж нам с ними делать, с картинками? Обратно студентам, что ли?
— А вы музей откройте, художественный.
— Чека и музей? Революция, оно, конечно, но все же…
— Зачем Чека? Вы совету настоятельно порекомендуйте. Мнение из Москвы у вас есть…
— Чьё?
— Моё. И товарища Луначарского, если хотите.
— Да ладно, музей — дело нехитрое. Реквизируем дом получше, остались, не все ж под коммуны… Совет пайки выделит совслужащим. Пойдет дело. Вот только штука будет — откроем мы музей, народ известим, а картинки в Москву затребуют.
— Ну и что? В богатых домах, усадьбах картин должно остаться порядочно. Собрать — и в музей. Вы побольше здание ищите, побольше. Ведь свои, революционные художники появятся, нанесут всяких «Красных Наркомов на Синих Конях» — с красками-то пока плохо…
— Все же это лучше, чем «Синие Наркомы на Красных Конях», — усмехнулся Валецкис.
Они посидели немного, перед тем как разойтись — на время, навсегда ль, как знать. Арехин, поглядывая на Анну, совсем было собрался уходить, но тут в кабинет вошел библиотечно-чекистский возница и протянул Арехину сложенный вчетверо лист бумаги.
— Вот, просили передать.
— Кто просил?
— А мужичок, помните, у Ямного пристал. Низенький такой.
— Помню. А сам он не мог?
— Сам он, поди, уже из Воронежа выехал. Сгрузил свой ящик рядом с тем, нашим, где картины, дал мне лист, передай, мол, московскому чекисту, как повезешь его на квартиру.
Ага. Это он так намекает, что пора в «Бристоль» отправляться. А в листке что?
Он развернул.
'Александр Александрович, я ведь не зря годил, не спешил увидеться. Смотрел, не под стать ли Вы своему коллеге, тоже прибывшему из московского уголовного сыска и первым делом повесившему мужика на воронежском рынке.
Вижу — нет, и потому коллегу вашего Вам же возвращаю. Делайте с ним, что хотите. Он жив, только глубоко спит. Подобный метод применяют кое-где в нашей губернии в голодные годы: опоят человека специальной водицей, уж не знаю, как лучше назвать ее — живой или мертвой, вернее всего — ни живой, ни мертвой, — и в погреб, где присыпят знаменитым черноземом, ну, и навозца для тепла подбросят. Так до поздней весны и лежат, пока крапива да лебеда не вырастут. Корни лопуха тоже едят.
Оживить вашего московского сослуживца просто: очистите его от земли, положите в прохладное, но не морозное место, а главное — чтобы света было побольше, и он за день придет в себя. Не совсем в себя — сознание впредь будет с провалами в памяти, и рассудок как при олигофрении в стадии умеренной дебильности, но мало ли подобных людей на Святой Руси?
Ну, а не оживет — значит, судьба такая. Кстати, я лично о нем узнал случайно, его закопали люди, которые не любят, когда их братьев (в самом широком смысле) вешают. Волею того же случая они отдали его мне, но в Париж вести подобное добро совершенно нет надобности, потому и передаю его Вам, оставаясь к вашим услугам покорнейшим слугой Хижниным Павлом Ивановичем.
Арехин протянул письмо Анне, та перечитала его трижды, стараясь понять.
— Это шутка, да? — наконец, спросила она.
— Много загадочных историй случается на русских просторах — немного выспренно ответил Арехин.
— Позвольте? — протянул руку Валецкис.
Арехин позволил.
Валецкис читал не спеша, хотя почерк Хижнина был вовсе не врачебным, напротив,