участие в воскресной передаче для Соединенных Штатов.
Гретхен сказала:
— Я знаю, что президент Рейган написал письмо Горбачеву, в котором утверждает, что Вы не агент ЦРУ.
Это было приятной новостью, и на душе у мг «я стало несколько веселее.
Я рассказал Гретхен, какие обвинения мне предъявили, стараясь не упустить ничего. Ее голос в ответ прозвучал обеспокоенно, и я не мог ничем ее утешить.
— Да, мое дело вступает, видимо, в самую серьезную фазу, — сказал я. — Обвинение в шпионаже ставит его в один ряд с другим подобным делом, о котором мы знаем. — Я не назвал фамилий: мне не хотелось, чтобы Сергадеев понял, что я имею в виду дело Захарова. — Быстрейшее решение, — продолжал я, — могло бы стать возможным, если оба дела рассматривать на одном уровне. Тогда все бы могло окончиться, не доходя до суда. Но мое чувство подсказывает мне, что они твердо собираются настаивать на обвинении в шпионской деятельности…
Наш разговор замирал: я еле ворочал языком от усталости и напряжения, Гретхен почти ничего не отвечала. Я понимал, она просто не знает, что говорить, слыша от меня все эти безрадостные сообщения. Да и серьезность положения не располагала к многословию. Желая на прощанье улучшить настроение, я переменил тему.
— Ладно, Грет, — сказал я, — лучше расскажи, что новенького? Что-нибудь смешное.
— Все очень смешно, — ответил она с запинкой. — Кроме того, что у Зевса появились блохи.
Внезапно разговор наш прервали. В трубке наступило полное молчание. Видимо, служба подслушивания посчитала слова о блохах у нашего фокстерьера каким-то секретным кодом.
Я набрал снова, и на этот раз подошел Джефф. Я повторил ему все, что уже сказал раньше про обвинительное заключение и специально для записывающего устройства отчетливо произнес, что не признаю себя виновным в шпионаже.
— То что в Америке считается нормальной журналистской практикой, — сказал я, — здесь рассматривают совсем по-другому…
Затем я высказал предположение, что наступит день, когда американские и советские представители согласятся
на соответствующие поправки к Хельсинкскому Соглашению, которые уладили бы это разночтение. Джефф, как и Гарри Ли за день до него, заметил, что голос у меня немного напряженный, но спокойный.
— Я спокоен, — сказал я, — потому что правда на моей стороне.
Сергадеев пробурчал, что пора заканчивать разговор. Я попрощался, передал привет Руфи и всем нашим друзьям.
Через несколько минут охранник доставил меня обратно в камеру. Я притворился, что нахожусь в обычном настроении, не желая делиться со Стасом беспокойством по поводу предъявленного мне обвинения. Ужин у нас прошел в молчании. Рассказать обо всем Стасу означало для меня еще раз содрать с души ее тонкий защитный слой. Помимо того, я был уже не в силах разговаривать.
Пожалуй, этот день был худшим во всей моей жизни. Ночью после команды ложиться я растянулся на своей койке и, накрыв носовым платком лицо, стал думать о ближайшем будущем. Передо мной маячил реальный шанс быть отправленным в ГУЛАГ. Но какой срок могут они мне придумать? Семь лет самое меньшее? А если максимум, то есть пятнадцать? О смертном приговоре я как-то не думал… Советский диссидент Щаранский получил в результате подстроенного обвинения в шпионаже тринадцать лет и, если рассматривать это как прецедент, я могу получить не менее десяти… Сейчас мне пятьдесят один год, и, значит, я вернусь в свободный мир мужчиной шестидесяти одного года. Мэнди к тому времени стукнет тридцать пять, она будет, наверное, замужем, пойдут дети; Калебу будет двадцать семь — на год больше, чем было мне, когда я получил свое первое назначение в Москву… А Руфь? Как вынесет она все эти годы, все эти десять лет, которые я так хочу провести на воле вместе с ними?..
Глава пятнадцатая
Сон в ту ночь не шел ко мне. Обвинение по-настоящему меня напугало, и я крутился и ворочался на своем тощем матраце под гнетом беспокойных мыслей и воспоминаний. Какой ужасный оборот! Около семидесяти лет назад мои дед и бабушка со своими детьми уехали из России, чтобы избежать репрессий. История сделала предупреждение, но разве я прислушался к нему? Нет. Я привез в Москву жену и детей, проник в странное, завораживающее сообщество людей, и все это для того, чтобы в конце концов стать самому жертвой темных махинаций КГБ. А сейчас я лежу в жалкой каморке, сознавая, что вся моя родовая принадлежность к России ничем не может помочь мне, и если что-то и в состоянии спасти меня, то только мой синий американский паспорт.
За него я должен благодарить своего отца. Он заплатил за это потерей родины, а мы с сестрой стали американскими гражданами. Я же ответил на поступок отца тем, что пренебрег его предостережениями и, наверное, окончу свои дни в Сибири (или в каком-то другом месте на Севере). Вспомнил я еще один забавный жизненный ход: Серж, в свою очередь, не послушался советов родителя. Совсем недавно я просматривал фотографии "ле женераля", которые были у отца. На обратной стороне одной из них мой дед написал ему (в 1924 году): "Россия и Америка — это две страны, которые должны счастливо соединиться в твоем сердце. Береги и сохраняй все хорошее, что дала тебе Россия". Я внезапно подумал, что если бы Серж послушал своего отца и не отверг родной культуры, мне бы, возможно, не привелось искать сближения с ней в этой стране.
Прислушиваясь к дыханию Стаса, думая о таинственных звеньях, что связывают и разделяют отцов и детей, я снова вспомнил о Фролове. Нас разделяет больше века, но в какой-то степени я и его сын тоже. Вот уже более пяти лет я занимаюсь историей его жизни, и толкнуло меня на это просто любопытство, желание узнать побольше о его роли в Декабрьском восстании, о длительном заключении. Позднее, познакомившись с ним, я не мог не восхититься силой его характера, способностью пережить десять лет каторги, все эти казематы и остроги. В конце концов я бесконечно заинтересовался им просто как человеком. Каким же был, в самом деле, мой прапрадед? Что преподносила ему жизнь, как изменялся он сам, делаясь старше? Череда его тюремных лет частично ответила на мои вопросы, но ему исполнился всего лишь тридцать один год, когда он вышел на волю из острога в Петровском Заводе. И он прожил после этого еще долгих сорок девять лет. Каким же он был перед тем, как умер в 188* году?
Удивительно, что история жизни Фролова именно в последние его годы выявила всю сложность,