Тогда я, конечно, так не думал.
Как я теперь понимаю, конармеец чувствовал себя инороднымтелом в той среде, в которой жил. Несмотря на заметное присутствие в егофлоберовски отточенной (я бы даже сказал, вылизанной) прозе революционного,народного фольклора, в некотором роде лесковщины, его душой владела неутолимаяжажда Парижа. Под любым предлогом он старался попасть за границу, в Париж. Он былприрожденным бульвардье. Лучше всего он чувствовал себя за крошечным квадратнымстоликом на одной ножке прямо на тротуаре, возле какого-нибудь кафе на Большихбульварах, где можно несколько часов подряд сидеть под красным холщовым тентом,за маленькой чашкой мокко, наблюдая за прохожими и мысленно вписывая их вкакойто свой воображаемый роман вроде «Человеческой комедии».
Не исключено, что он видел себя знаменитым французскимписателем, блестящим стилистом, быть может даже одним из сорока бессмертных, прикрывшимсвою лысину шелковой шапочкой академика, вроде Анатоля Франса.
Под высоким куполом Института на берегу Сены он чувствовалбы себя как дома.
В те времена заграничные поездки делались все труднее итруднее. В конце концов он стал оседлым москвичом, женился, поселился в хорошейквартире в особнячке в районе Воронцова поля и даже стал принимать у себягостей. В это время мы с ним очень сблизились. Беседы с ним доставляли мнебольшое удовольствие и всегда были для меня отличной школой литературногомастерства. Общение с конармейцем было весьма похоже на общение мое сщелкунчиком. Возможно, это и нескромно, но мне кажется – оно было взаимнымобогащением.
Конармеец оказался в конце концов прекрасным семьянином илюбезным хозяином. У него всегда можно было выпить стакан на редкостьдушистого, хорошо заваренного чая и чашку настоящего итальянского черного кофеэс-прессо: он собственноручно приготовлял его, пользуясь особой заграничнойкофеваркой.
– Скажите, каким образом у вас получается такой на редкостьвкусный чай? Откройте ваш секрет.
– Нет никакого секрета. Просто не надо быть скупердяем и неэкономить на заварке. Заваривайте много чая, и ваши гости всегда будут ввосторге.
Однажды он вдруг показался у нас в дверях, а рядом с нимстоял некий предмет домашнего обихода красного дерева, нечто вроде комнатногобара с затейливым устройством, довольно неуклюжее произведение столярногоискусства, которое он, пыхтя, собственноручно втащил на пятый этаж, так каклифт не работал. Оказалось, что это был его подарок нам на новоселье. Надо былораспахнуть верхние крышки, и из недр сооружения поднимался целый набор посудыдля коктейлей. Этот бар занимал много места, и мы не знали, куда его приткнуть.Я думаю, конармеец сам не знал, куда его девать, а так как я однажды похвалилбар, то конармеец и решил таким элегантным образом избавиться от сей громоздкойвещи. Чисто восточная любезность. Впрочем, я понимаю, что он это сделал отдуши. Вещь была все же дорогая. Он не поскупился.
…Ему очень нравилась моя маленькая двухлетняя дочка, и онлюбил с нею весьма серьезно разговаривать, как со взрослой, сидя перед ней накорточках и несколько пугая ее своими большими очками.
Мы часто сиживали перед огромным окном, за которым виднелсяклассический московский пейзаж, словно бы вышедший из царства «Тысячи и однойночи», но только несколько древнерусской.
Конармеец смотрел на этот пейзаж, но, мне кажется, виделнечто совсем другое: старые деревья, косо наклонившиеся над Сеной с нижнего еепарапета, а на верхнем парапете ящики букинистов, на ночь запиравшиеся большимивисячими замками; белую конную статую Генриха Четвертого, сообразившего, чтоПариж стоит обедни; круглые островерхие башни Консьержери, где до сих пор вкаменных недрах, за тюремными решетками, прикрепленный навечно к каменнойстене, сумрачно чернел совсем не страшный на вид косой нож гильотины, тотсамый, который некогда на площади Согласия срезал головы королю и королеве, апотом не мог уже остановиться и из-под него на Гревской площади покатились вчерный мешок одна за другой головы Дантона, Сен-Жюста, Демулена, множестводругих голов, каждая из которых вмещала в себя вселенную, и наконец головасамого Робеспьера с разбитой челюстью и маленьким, почти детским, упрямым игордым подбородочком первого ученика.
…Ну и, конечно, чашечка мокко на одноногом столике в тенитента с красными фестонами.
Он пил кофе маленькими глотками, растягивая наслаждение,оттягивая миг возвращения, и его детские глазки видели тень Азраила, несущегомеч над графитными плитками парижских крыш…
…A может быть, это и был тот самый косо режущий ледянойветер во всю длину Елисейских полей, ветер возмездия и смерти…
В расчете на вечную весну мы были одеты совсем легко, аветер, свистя, как нож гильотины, нес мимо нас уже заметные крупинки снега, идля того, чтобы не схватить пневмонию, нам пришлось укрыться в набитой людьмиамериканской дрог-стори, где с трудом отыскался свободный столик под неизмеримогромадным, длинным, низким потолком, унизанным параллельными рядами светящихсяшариков, умноженных до бесконечности зеркалами во всю стену, что угнетало наскакой-то безысходностью.
Мы уже были уверены, что весна никогда не наступит и мынавсегда останемся здесь как в аду, среди беготни обезумевших официанток,знакомых музыкальных звуков бьющихся тарелок, восклицаний, разноязыкогогалдежа, мелодий проигрываемых пластинок, где противоестественно смешивалисьвсе музыкальные стили, начиная с древнегалльской музыки и кончая все еще невышедшим из моды поп-артом.
Мы были в отчаянии.
Но в один прекрасный день, когда наше отчаяние дошло довысшей точки, весна наступила внезапно, как взрыв всеобщего цветения под лучамижгучего солнца в безоблачном и безветренном небе, при температуре воздуха болеедвадцати девяти градусов в тени, когда вдруг как по мановению черной палочки,перевитой розами, изо всех настежь открытых парижских окон выбросились и косоповисли огненно-желтые, раскаленно-красные маркизы, совершенно меняя обликгорода, который мы привыкли видеть элегантно-серым, а теперь он превратился внечто карнавальное, яркое, почти итальянское, где рядом с каменными стенамисредневековых церквей горели кусты персидской сирени со всеми ее оттенками,начиная с самого нежного и кончая самым яростным.
Я почувствовал, что в мире произошло нечто имеющее отношениелично ко мне, И в этот же миг из ледяных пещер памяти, совсем живой, сновапоявился Брунсвик.