– Прошу прощения, но, если я правильно понял, вы говорите, что видели лорда Байрона? И это было недавно?
– О, да! Видели. Мы и половина делового района. Он в таверне «Насест и курица» на Ломбард-стрит, совершенно пьяный – или сумасшедший, – подумав, предположил он. – Этот лорд сидит там и ставит всем выпивку.
– Может, у меня найдется время пойти и воспользоваться гостеприимством, – сказал Дойль, улыбнувшись. – У кого есть часы?
Один из говоривших выудил из жилетного кармана золотую «луковицу» и глянул:
– Половина одиннадцатого.
Дойль поблагодарил за любезность и поспешил из магазина. Еще полтора часа до того, как я встречусь с Беннером, подумал он. Времени достаточно, чтобы проверить этого самозваного Байрона и попробовать догадаться, кому понадобилось проделывать такие дешевые трюки. Впрочем, Байрон не такой уж плохой прототип для третьесортного имитатора – ведь реальный Байрон все еще почти неизвестен в 1810 году – он опубликует «Паломничество Чайльд-Гарольда» только через два года, и это сделает его знаменитым. Потому-то никто из посторонних и не знает, что как раз сейчас Байрон путешествует по Греции и Турции. Но совершенно непонятно, чего ради разбрасывать золотые соверены, чтобы сыграть роль Байрона?
Он шел к югу по направлению к Ломбард-стрит и вскоре без труда обнаружил «Насест и курицу» – перед таверной собралась такая толпа людей, что они перегородили улицу. Дойль подбежал к толпе и попытался заглянуть поверх голов.
– Эй, парень, не напирай так, – проворчал человек рядом с ним, – ты получишь свое в порядке общей очереди, как и всякий другой.
Дойль извинился, бочком протиснулся к окну и заглянул внутрь.
В таверне было полно народу, и если Дойль что и увидел, так только толпу пьющих да торопливо снующих официантов, доливающих по новой в опустевшие кружки, но в какой-то момент через случайно образовавшийся просвет в толпе он заметил темноволосого курчавого молодого человека, который, прихрамывая, подошел к бару и, приветливо улыбаясь, бросил горсть монет на полированную стойку. Последовали одобрительные возгласы, столь громкие, что Дойль без труда слышал их сквозь стекло, и молодой человек скрылся из вида за лесом машущих рук.
Дойль протолкнулся через толпу на улицу и прислонился к фонарному столбу.
Хотя на поверхности его мозг был спокоен, он мог ощутить какое-то холодное давление, распространявшееся где-то глубоко внутри, и он знал, что, когда это нечто, как подводная лодка, всплывет на поверхность из подсознания, оно будет распознано как паника, – поэтому он постарался проговорить это сейчас. Байрон в Турции или где-то в Греции, говорил Дойль самому себе, надеясь, что это звучит убедительно. И конечно, это всего лишь случайное совпадение, что этот парень так чертовски похож на все его портреты. Одно из двух – или этот самозванец по чистой случайности тоже хромой, или он так тщательно изучил модель, что добавил эту деталь... хотя почти никто в 1810-м и не знал, что следует обратить на это внимание. Ладно, пусть так... Но как объяснить усы? Байрон отрастил усы, пока был за границей, – их можно увидеть на портрете Филипса, – но даже если подражатель мог каким-то образом это знать, он все равно вряд ли бы использовал эту деталь. Ведь если здесь кто и видел Байрона, то видел его, разумеется, без всяких усов. И если усы – это только оплошность, то, чего имитатор не знал точно в облике Байрона, каким его видели в последний раз в Англии, – тогда почему такая точная деталь с хромотой? Паника, или что бы там ни было, все нарастала... Что, если это все-таки Байрон? И он вовсе не в Греции, как утверждает история? Да что же здесь такое творится, черт побери! Эшблес должен быть здесь – а его нет, Байрон должен быть в другом месте – а он здесь! А что, если Дерроу забросил нас в какой-то альтернативный 1810 год, из которого история будет развиваться по-другому?
У него закружилась голова, и он был рад поддержке фонарного столба, но он знал, что должен войти сейчас в таверну и выяснить, кто этот юноша на самом деле – настоящий Байрон или нет. Он с усилием оттолкнулся от фонарного столба и сделал пару шагов, и тут он вдруг осознал, что растущий в нем страх слишком глубинный и слишком сильный, чтобы его могло вызвать нечто столь абстрактное, как вопрос о том, в каком временном потоке он находится. Что-то происходило с ним самим, что-то такое, чего мозг не мог осознать, но это неопределимое что-то взбаламучивало его подсознание, как взрыв на дне глубокого колодца.
Толпа и здание перед ним внезапно потеряли всю глубину, почти все краски и четкость, так что казалось, он смотрит на импрессионистское полотно, где есть только оттенки желтого и коричневого. И вдруг будто кто-то разом выключил звук и свет, и, ничем не поддерживаемый, Дойль провалился в темноту; наверное, так проваливаются в люк виселицы – это было то самое мгновение, когда думаешь, что умираешь.
* * *
Иногда подпрыгивая, но чаще передвигаясь ползком на одной ноге и руках, как таракан, потому что у его левой ноги появилось новое скрипучее соединение, Дойль торопливо удирал, борясь с тошнотой и задыхаясь, по мокрому от дождя асфальту, даже не видя, как наезжающие машины тыкаются носом в асфальт, когда их тормоза отжаты до упора, а шины визжат.
Он видел скрюченное тело на гравиевой обочине, и хотя он мучительно полз к ней, чтобы посмотреть, жива ли она, он уже знал, что – нет, потому что он уже прошел через все это. Единожды – в реальной жизни и несколько раз – в снах. И хотя его мозг был раскален от волнения и страха, он уже знал, что найдет.
Но на этот раз случилось иначе – вместо того что он помнил, вместо месива из крови и костей и ярких осколков шлема, разбросанных по асфальту, голова у той, что лежала на обочине, была цела и держалась на плечах. Он подполз ближе и заглянул в лицо, и это не было лицо Бекки – это было лицо нищего мальчишки Джеки.
Он очень удивился, а потом увидел – почему-то совсем не удивившись, – что он не на обочине, а в узкой комнате с грязными шторами, хлопающими в пустом окне. Окно все время меняло очертания – иногда оно было круглым, оно то увеличивалось, то сжималось подобно некоему архитектурному сфинктеру, от размера глазка на двери до размера розетки в Шартрском соборе, а иногда оно так искривлялось, что вполне могло быть названо прямоугольным. Пол тоже капризничал – он то выгибался вверх, едва не задевая потолок, то вдруг прогибался, как расшалившийся трамплин. Очень забавная комната.
Он чувствовал онемение во рту, и хотя дантист, на котором было аж две хирургические маски (так что его блестящие глаза – это было все, что Дойль мог видеть), просил его не прикасаться ко рту, Дойль тайком, с огромным усилием поднес к губам руку в меховых перчатках и ужаснулся, увидев, что золотистый мех потускнел от крови. Какой-то дантист, подумал Дойль и с трудом вытащил себя из этого видения обратно в маленькую комнату... Но что это? Он все еще в меховых перчатках, и кровь все так же сильно сочится изо рта. Когда он согнулся, борясь со следующим желудочным спазмом, кровь брызнула на тарелку, и нож, и вилку, которые кто-то оставил на полу.