значение имеют волосы, брови, эстрогены и грудь, если мне позволят быть с девочками? Я сижу за столом, атмосфера после разговора о Катерине довольно мрачная, и тут до всех доходит, что я только что прошла через терапию агрессивного рака груди. Кто-то решает сменить тему и вежливо интересуется, о чем я думала, когда писала трилогию о Май. Теперь на вопросы, которые я раньше могла обсуждать довольно легко, у меня просто нет ответа. Только страх, это ведь мои друзья и коллеги. Я не хочу заполнять пространство своими текстами. Все мы прекрасно знаем, какое это счастье и удовлетворение, когда пишется легко, и насколько все кажется безнадежным, когда процесс не идет. Единственное, что я могу ответить, – трилогия о Май была написана еще до успеха, а успех не имеет никакого отношения к писательскому ремеслу. Успех – это внешний атрибут, а текст – это все. Неужели я действительно сижу и поучаю, читаю какую-то невыносимую лекцию? Вскоре после восьми я встаю и ухожу. По дороге к метро я думаю, что надо бы написать коллеге, объяснить, что я, разумеется, понимаю, он ничего не знал о моей болезни, и разговор о Катерине возник спонтанно. Наверное, стоит попросить прощения за странное поведение во время ужина. Я знаю, как мы все стараемся. Премии и внимание могли бы достаться кому-нибудь другому, и будут доставаться другим писателям… только вот дождь из премий и славы ничего не значит, когда смерть. Когда смерть. В шаге от смерти я не думала: «Вот бы успеть написать еще, чтобы получить больше славы!» Я просто отпустила все ненаписанные тексты, важны были только дети.
Нет, черт возьми! Узнав, что у меня агрессивный рак груди, я не уселась писать. Я все время с детьми. С Матсом. Я готовлю, убираю, смотрю с девочками телевизор. Гуляю, чтобы снизить побочные эффекты от химиотерапии, делаю все, что могу, чтобы выздороветь. При этом я знаю, что не могу излечиться позитивными мыслями, правильной едой и сном. Я могу только позволить врачам выполнять свою работу и благодарить судьбу за то, что в Швеции так хорошо развита система здравоохранения. За то, что я не живу в США. И не оплачиваю химиотерапию из собственного кармана. И что у нас другая система распределения благ. Потому что подобная терапия требует больших затрат и в Швеции тоже.
По вечерам мы лениво переключаем каналы, лежа в постели, и каждый раз меня посещает мысль: «Если бы, если бы, если бы меня тут не было, если бы я не могла смотреть с ними, что им хочется, быть с ними, когда им это нужно». Разве я могу сказать: «Нет, я лучше пойду писать книгу»?
Внутри меня пульсирует агрессивная мысль о том, как было бы здорово просто сказать: «Как вы можете думать, будто я пишу, когда я серьезно больна, а дети еще такие маленькие?»
На празднике в честь Бергмана К. понижает голос.
«Подумай о тех, кому так полюбились твои книги, обо всех нас».
О, я думаю о них, о вас. Очень радуюсь. И не хочу вас разочаровать.
* * *
Меня спасают беседы с Викторией. Если не проговаривать печаль, она будет быстро расти. В словах Виктории нет волшебства, зато они настоящие. Они выводят на поверхность мой примитивный мир магического мышления, объясняют, что такого рода страх и мысли совершенно нормальны. Она не говорит, что я веду себя нелепо. Что я должна быть благодарна за то, что меня вылечили. Что мне не следует ныть и жаловаться. Ей кажется, я на грани выгорания. Верным признаком этого она считает мою злость, попытки защититься. Позвольте объяснить. У Виктории я чувствую, что мне верят. Она верит в меня и в то, что я рассказываю. Мой страх становится вполне конкретным. Как часто вы думаете о рецидиве? Мы проговариваем различные стратегии. Она хвалит меня – мои стратегии прекрасны! Вы не можете знать заранее. Придется продираться вперед на ощупь. Понять, за чем надо следить, а что можно отпустить. Виктория ни разу не сказала, что я могу убрать из жизни беспокойство, избежать его. Она говорит: «Да, вам тревожно». Что можно предпринять?
Она говорит: «Вы много рассказываете о том, как важно видеть и удовлетворять потребности детей. А как же ваши собственные потребности? Куда они подевались?»
Когда я в сотый раз повторяю одно и то же, она не сидит молча с удрученным видом.
Мои потребности? Я хочу отдохнуть. Хочу печь хлеб. Копаться в земле. Еще хочу навести порядок и чистоту. Точнее, хочу, чтобы за меня это сделал кто-то другой. Я не хочу принимать решение по поводу Молидена, не хочу убирать и разбирать там вещи. Я хочу быть с семьей. Я пока не хочу работать. Все еще хочу защитить себя. Хочу ли я писать? Да, но без всяких мыслей о будущей книге, о возможной публикации. Просто писать то, что приходит в голову. Что удается сформулировать.
* * *
Весна 2017 года, положение шаткое. Краткое радостное головокружение после окончания химиотерапии и успешной операции быстро сменяется постоянным страхом. И требованиями. Я должна быть бодрой и веселой. И я чувствую, что окружающие чего-то настойчиво от меня требуют. Чтобы я жила как раньше. Работала, общалась. Выходит из рук вон плохо. Работа, которую я на себя взваливаю, не получается, с общением тоже непросто. Я не ощущаю себя исцелившейся. Словно внутрь меня ворвалась смерть.
И все же я соглашаюсь поехать в Вермонт и взять интервью у Джамайки Кинкейд. Дорогу мне оплачивают лишь частично, за жилье нужно платить самой, к тому же я сейчас не могу себе даже представить, как уеду в США одна, без семьи. Все те годы, что я провела вдали от них, – как незаживающая рана. Болезнь заставила меня перечертить карту. Пересмотреть список дел. Мне больше не хочется покорять горные вершины или совершать кругосветное путешествие. Я хочу проводить спокойные будничные дни с детьми и Матсом. Хочу изредка встречаться с друзьям и близкими, только чтобы потом была возможность отдохнуть. Долгие перелеты и тромбы. И все-таки мне так хочется захотеть поехать в Вермонт к Джамайке Кинкейд. Снова с ней встретиться. Увидеть ее сад и дом. Джамайка прислала мне фотографии дома и сада. На снимках она сидит в окружении тысячи нарциссов, желтых – таких, на которые в гневе смотрит Люси, героиня одноименного романа, когда ее работодательница Мария показывает красоту весеннего цветения в США.