В библиотеке квартала Альмагро-Сур
мы проводили унылые часы,
медленно разбирая книги
по брюссельской десятичной классификации,
и ты сказал, что лелеешь надежду
написать стихотворение, в котором
стих за стихом, строфа за строфой
будут описаны части и пропорции
далекого Шартрского собора
(которого твои земные глаза ни разу не видели):
его хоры и нефы,
апсида, алтарь и башни.
Ныне, Скьяво, тебя уже нет.
С Платонова неба ты поглядишь,
не скрывая грустной улыбки,
на светлый собор из гордых камней,
и на свой тайный собор из типографских чернил,
и поймешь, что оба:
и тот, что строили поколения французов,
и тот, что замыслила твоя тень,
суть бренные воплощения
непостижимого архетипа.
Беппо
Бесплодный белоснежный кот глядит
в лучистые зеркальные глубины,
не ведая, что этот белый клуб
и золото зрачков, ни разу в доме
им не замеченных, – его двойник.
Когда б он знал, что незнакомый зритель —
всего лишь сон зеркального стекла!
Я говорю себе, что оба дивных
кота – и в зеркале, и во плоти —
подобья одного вневременного
прообраза. Так учит – тоже тень —
Плотин в своих бездонных «Эннеадах».
Какой Адам шестого дня творенья,
какой уму непостижимый Бог
глядится в нас, несчетные осколки?
При покупке энциклопедии
Вот оно, исполинское Брокгаузово творенье:
изобилье и тяжесть томов с приложением тома карт,
вся немецкая истовость,
неоплатоники и гностицизм,
первородный Адам и Адам из Бремена,
тигры и татарва,
четкость печати и синева морей,
память времен и лабиринты времени,
истины и ошибки,
помесь всего со всем, неохватная для любого,
итог многолетних бдений.
А в придачу – беспомощные глаза, неслушные пальцы, неразборчивые страницы,
зыбкая мгла слепоты и стирающиеся стены.
Но еще и новый обряд
среди прежних, зовущихся домом,
новая тяга и новая близость,
эта таинственная любовь ко всему,
существующему без нас и помимо друг друга.
Некто
Дни, отданные зряшному труду —
забыть о веке одного из многих
поэтов южного материка,
которому судьба или созвездья
послали плоть, не давшую потомства,
и слепоту – тюрьму и полумрак,
и старость, утро подступившей смерти,
и славу, что не стоит ни гроша,
и навык ткать все тот же пятистопник,
и въевшуюся нежность к словарям,
миниатюрным кропотливым картам,
точеной кости, детскую тоску
по вековой латыни и осколки
пейзажей Эдинбурга и Женевы,
и забывание имен и дат,
и культ единого Востока, чуждый
народам многоликого Востока,
и ожиданье сбывшихся надежд,
и ложные ходы этимологии,
и сталь саксонских кованых созвучий,
и каждый вечер новую луну,
и этот город – скверную привычку,
и вкус изюма, и простой воды,
и шоколада, мексиканской сласти,
монеты и песочные часы,
чтоб нынче вечером – одним из многих —
он вновь смирился с горсткой этих слов.
Екк. 1: 9
Если свой лоб я оглажу рукою,
если потертых коснусь переплетов,
если я «Книгу ночей» прочитаю,
если открою замок я злосчастный,
если шагнуть за порог не посмею,
если почувствую боль неземную,
если «Машину времени» вспомню,
если шпалеру французскую вспомню,
если во сне повернусь с боку на бок,
если припомню стихи ненароком,
я повторю только то, что случалось
со мною несчетное множество раз.
Нового мне не сказать и не сделать:
тот же сюжет я всечасно сплетаю,
в одиннадцать вечных слагая слогов
то, что сказали когда-то другие,
и чувствую то же в те же минуты
тех же ночей или дней тех же самых.
Каждую ночь вижу те же кошмары,
каждую ночь – я в своем лабиринте.
Я – неподвижных зеркал утомленье,
или музейная пыль.
Жду я того, что другим нежеланно, —
дара великого, золота тени,
деву по имени смерть. (На испанском
эта метафора допустима.)
Два лика бессонницы
Что такое бессонница?
Вопрос риторический: я слишком хорошо знаю ответ.
Это страх и вслушивание всю ночь в тяжелый и неотвратимый бой курантов, это попытка бессильными чарами унять одышку, это тяжесть тела, вертящегося с боку на бок, это стискивание век, это состояние бреда, а вовсе не яви, это чтение вслух давным-давно заученных строк, это чувство вины за то, что бодрствуешь, когда другие спят, это желание и невозможность забыться, это ужас оттого, что жив и опять продолжаешь жить, это неверное утро.
А что такое старость?
Это ужас пребывания в теле, которое отказывает день за днем, это бессонница, которая меряется десятилетиями, а не стальными стрелками часов, это груз морей и пирамид, древних библиотек и династий, зорь, которые видел еще Адам, это безвыходное сознание, что приговорен к своим рукам и ногам, своему опостылевшему голосу, к звуку имени, к рутине воспоминаний, к испанскому, которому так и не научился, и ностальгии по латинскому, которого никогда не знал, к желанию и невозможности оборвать все это разом, к тому, что жив и опять продолжаешь жить.
The cloisters[40]
Из французского королевства
доставили стекла и камень,
чтоб на Манхэттенском острове
вывести эти сходящиеся аркады.
Они не подлог,
а доподлинный памятник ностальгии.
Голос американки нас приглашает
платить, кто сколько может,
потому что постройки – мнимость,
и деньги, брошенные в тарелку,
все равно обратятся в шекели или в пепел.
Это аббатство ужасней
пирамиды Гизеха
и Кносского лабиринта,
поскольку тоже виденье.
Слышишь лепет фонтана,
а фонтан – в Апельсиновом дворике
или в песне «Асры».
Слышишь звуки латыни,
а латынь звучит в Аквитании,
у самых границ ислама.
На гобелене видишь
разом