расспросы, чтобы не возбуждать у него подозрений насчет моих намерений) я осведомился, сидел ли он в тюрьме раньше.
— Да, — ответил он.
— За что?
— Плеснул нашатырем в лицо девушке.
Когда он утверждал, что «не делал им таких штук», то, как мне кажется, вряд ли прямо лгал. И вряд ли он считал, что химическое различие между кислотой и нашатырным спиртом значимо с нравственной точки зрения. Скорее уж «я», которое плескало кислотой и нашатырем, было не тем «я», которое таилось в его заповедном душевном саду, отгороженном от любых поступков, которые могли бы повлиять на его неприкосновенную добродетельность.
Этот арестант стал для меня отражением того, что я назвал бы (используя уродливый неологизм) психиатризацией человеческого состояния. Но, судя по моему опыту, в таких случаях нам нужен скорее доктор Джонсон, чем доктор Фрейд.
Дело матери, отравившей своего ребенка, натолкнуло меня на важные размышления. Те, кто выступил бы в защиту легкого наказания для нее, возможно, рассуждали бы следующим образом. Эта женщина совершила свое деяние в необычных обстоятельствах, и крайне маловероятно, чтобы они когда-либо возникли в ее жизни вновь, так как она теперь уже вышла из детородного возраста. Более того, сама ее скорбь (если она была подлинной) помешала бы ей повторить этот поступок. Что же касается предостережения другим — вряд ли то, что она практически избежала кары за убийство, поощрит кого-либо к тому, чтобы поступить как она, поскольку доля людей, воздерживающихся от убийства своих детей просто из страха наказания, исчезающе мала. Поэтому более долгий срок оказался бы бессмысленной мерой и к тому же потребовал бы от государства дополнительных расходов.
Что ж, давайте для большей наглядности наших дальнейших рассуждений предположим, что все вышеизложенные допущения справедливы (хоть я и не вполне уверен, что пригласил бы ее в качестве няни — в каковом качестве она подрабатывала до убийства).
Разве из этих посылок не следует, что эту женщину-убийцу вообще не нужно наказывать (не говоря уж о том, чтобы дать ей больший срок)? В конце концов, все эти допущения можно было бы вполне корректно сделать сразу же после того, как она убила своего ребенка. Если в ее случае наказание не служит ни для ее исправления, ни для предупреждения новых преступлений, каково же вообще оправдание такого наказания? Оно было бы лишь выражением первобытной жажды мщения, не так ли?
Конечно же, существуют философы, которые рассуждали бы именно так. Но я полагаю, что большинству людей показалось бы совершенно неправильным, если бы женщина, убившая своего ребенка, никак за это не поплатилась лишь потому, что она, видите ли, больше этого не сделает. Если освободить ее на этих основаниях, то выходит, что все мы должны «иметь право» совершить по меньшей мере одно ужасающее преступление — если только можно доказать, что в дальнейшем мы его не повторим. Получается, что после окончания войны не имело смысла судить главных нацистов, поскольку не было ни малейшего шанса, что они повторят свои преступления после разгрома рейха; к тому же большинству людей не требовалось повешения Риббентропа, чтобы самим не совершать актов геноцида. Чисто утилитарная теория наказания несостоятельна.
Впрочем, слабый или дурной характер не всегда служит смягчающим обстоятельством при рассмотрении дел об убийстве. Это сработало в случае той детоубийцы, поскольку обычно считается, что никакая женщина не убьет свое собственное дитя, если только не находится в состоянии серьезнейшего помрачения рассудка.
Но и это, конечно, еще один порочный круг в рассуждениях. Она должна была находиться в состоянии помрачения, чтобы убить своего ребенка, и она убила ребенка из-за этого помрачения. Всхлипы, слезы и стоны помогли ей в суде, так как мы живем в эпоху, когда требуются яркие проявления эмоций — как доказательство, что вы вообще испытываете хоть какую- то эмоцию.
Более того, плохой характер — с рождения ее характер был безнадежен, но она вызывала у присяжных сочувствие, какого не вызывал другой убийца, крупный бритоголовый мужчина с изображением паутины, вытатуированным на шее и на одной стороне лица.
Мотив совершенного им убийства был тот же: «Так не доставайся же ты никому».
Женщина, которую он убил, происходила из более высокого социального слоя, но бежала из своей среды благополучного среднего класса в поисках пролетарской искренности. Она обрела ее в этом самоуверенном, не очень умном и чрезвычайно упрямом мужчине, который несколько недель вел себя с ней как совершеннейший джентльмен, а потом, уверившись в том, что поймал ее в сети, стал вести себя совершенно иначе. Начались приступы ревнивой ярости, акты насилия, оскорбления. Все это перемежалось краткими периодами раскаяния с обещаниями, что он больше никогда так не будет, — но вскоре эти обещания неизменно нарушались.
Он вечно придумывал какой-то casus belli[52] для оправдания своего насилия: она заговорила в пабе с другим мужчиной (и будущий убийца, и его подруга были выпивохами); она похотливо взглянула на прохожего; она слишком ярко накрасилась; она надела чересчур короткую юбку — и т. п. В подобных ситуациях (которые, как уже упоминалось, были очень частыми) женщина посвящает всю свою умственную энергию поискам путей, которые позволили бы не провоцировать мужчину на насилие. Но такого пути нет, насилие — средство, с помощью которого он держит ее на привязи; насилие кажется иррациональным, но это источник его власти и влияния. В основе насилия лежит рациональность или по крайней мере цель: держать женщину в плену. В девяти случаях из десяти действие насилия не длится бесконечно. Червь поворачивается[53] — или, как в этом случае, оказывается убит. Ревнивец не любит ту женщину, которая служит для него объектом ревности. Он любит себя — точнее, дополняет себя доминированием над женщиной. Именно ее подчиненность убеждает его в собственной значимости или важности. Вот почему чаще всего он недолго печалится о том, что «любовь» прошла, после того как женщина его покидает. Он переходит к следующей женщине — с которой обращается точно так же, как с предыдущей.
Женщина, которая от него уходит, должна — ради собственной безопасности — разорвать с ним всякую связь, иначе его ревность (его уязвленное amour propre[54]) не угомонится и лишь подстегнет его к дальнейшему насилию, иногда (как в данном случае) доходящему до крайностей. Несчастна та женщина, у которой появляется ребенок от человека такого типа, ибо для него само существование ребенка служит поводом продолжать с ней видеться. Ребенок становится для него инструментом дальнейшего доминирования.
Увы, подружка этого мужчины, наконец осознав, что его насилие по отношению к ней никогда не