утирая слезы. Паровоз еще раз свистнул, и кондуктор шагнул к Маршалу.
– Пора уже, ваше благородие.
Подождав, пока пассажиры поднимутся, усач тоже вскочил в вагон и махнул кому-то невидимому флажком. Состав вздрогнул, качнулся, снова замер – и тут же поплыл вдоль толпы провожающих, сперва медленно, но все чаще и чаще стуча колесами. Замелькали платочки и перчатки, шляпы и фуражки. Маршал тоже махнул рукой с папиросой, не до конца уверенный, что в окне мелькнуло именно знакомое лицо. Хотя какая разница – кто бы там ни прижимался к стеклу носом, пусть путь его будет спокойным и счастливым. Или хотя бы спокойным.
Константин Павлович последний раз поднял руку вслед убегающему последнему вагону, выбросил докуренную папиросу и медленно побрел к вокзалу, время от времени кивая на «пардоны» задевающих его локтями встречных людей или более торопящихся попутчиков. Впереди, разбавляя монотонность вокзального шума, что-то грохотнуло, вызвав врыв хохота, который перекрыл тягучий шаляпинский бас:
– Куда прешь-то, паря? Разуй глаза. Уехал паровоз уже, следующего жди.
Из образовавшейся толпы вырвался мужик в распахнутом пальто с барашковым воротником, на бегу отряхнул и нахлобучил картуз и рванул прямо к Маршалу.
– Коваль? Мирон Силыч? Вы здесь какими судьбами? – удивился Маршал.
Но трактирщик вместо ответа принялся причитать:
– Опоздал! Опоздал, мать твою! Ушла, гнида! Обвела всех, падлюка ляхова! А вы ей, небось, еще деньжат сунули из благородства да сочувствия?
– Успокойтесь! – Константин Павлович взял Коваля за плечи и сильно встряхнул. – Кто кого обвел?
– Альбина, сучка! Это она муженька ухайдокала и Ваську под каторгу хотела подвести. А подвела под пулю, вражина польская.
* * *
16 декабря 1912 года. Вечер воскресенья
– Альбина?
Лебедь осторожно, стараясь производить поменьше шума, притворил дверь, прислушался. Тихо. Он пошарил в темноте, нащупал вешалку, меховой воротник. Значит, дома. Он облегченно выдохнул, аккуратно стянул сапоги и на цыпочках прокрался к чулану, где должны были спать дочери, заглянул внутрь. Ничего не увидел в темноте. По стенке добрался до большой комнаты, выставив перед собой руки, сделал шаг, другой, снова шепотом позвал:
– Альбинка? Дрыхнешь, что ли?
Сзади скрипнула половица. Лебедь обернулся на звук, и мир в голове вдруг взорвался желтыми искрами.
Что-то глухо стукнулось об пол, будто кто-то сбросил с плеча тяжелый мешок картошки, и снова стало тихо, только невидимые ходики отсчитывали секунды. Наконец, темнота еле слышно зашуршала, лязгнула чем-то железным, чиркнула спичка, осветив бледное женское лицо с огромными испуганными глазами. Альбина сняла со стоящей в центре стола лампы колбу, запалила фитилек, снова накрыла стеклянным колпаком и тут же прикрутила огонь на самый минимум. Взяла лампу, дрожащей рукой подняла над головой. Круг неровного желтого света выцепил из темноты мужские ноги в серых суконных носках. Женщина, пошатываясь, выскользнула в коридор, вернулась, неся в руках какое-то тряпье, бросила на пол рядом с телом. Плотно закрыла комнатную дверь, наклонилась над лежащим на полу мужем, посветила на лицо. Кровь из страшной раны на лбу стекала через глубокую морщину на переносице прямо в изумленно раскрытые глаза, по вискам на пол, собираясь в черную лужицу вокруг головы.
С минуту Альбина разглядывала мертвое лицо, почти не моргая. А после поставила лампу в изголовье Лебедя, из кучи тряпок выбрала старую юбку, расправила на полу, подобрала с пола топор, опустилась рядом с телом на колени, примерилась и размахнулась.
* * *
17 декабря 1912 года. Понедельник
– Женись на мне, Васенька? Горя знать не будешь. Я верная тебе буду, вот увидишь. Да и что мужику без бабы? По кабакам только нутро прожигать.
– Твой-то вон и при бабе прожигает, не гребует. Да и как жениться-то, при живом-то муже? Да и чего тебе еще надо-то? Он тебя с девками кормит, я вон другой голод утоляю. Не жизнь, а сплошные именины.
Альбина повернулась на бок, уткнулась в плечо Хабанову.
– А ежели б сгинул Лебедь, женился бы?
Василий раздавил папиросу в блюдце.
– Смешная ты, Альбинка. Да куда ж он денется-то? С его здоровьем он еще лет тридцать пить смогет. Я его днем, правда, попортил маленько, но ничего, заживет.
Альбина приподнялась на локте, нависла над Васькой.
– Ты не юли! Может, он завтра в сугробе замерзнет! Или упьется до смерти сивухой.
Василий оттолкнул женщину, сел на кровати, снова закурил.
– Дура ты, баба, и разговоры у тебя дурные! Не хотел говорить, да ты, видно, вовсе без головы. Твой Лебедь, может, и помрет, да моя-то никуда не денется.
– Кто твоя? – нахмурилась Альбина.
Хабанов встал, подобрал с пола штаны, начал одеваться.
– Кто-кто! Знамо кто. Баба у меня в Киришах. Дите есть, парнишка, пятый год уже.
– Какая баба?
– Обнакновенная! – Василий просунул голову в ворот рубахи. – С руками, ногами и остальным всем, что бабам иметь полагается. Женатый я тож.
– Как женатый? – Альбина подтянула к подбородку лоскутное одеяло. – Как женатый? А я как же?
– Так и женатый! Как люди женются – с попами да со свадьбой. А чего ты-то? Живи себе, как жила. Али я тебя ссильничал? Сама прибежала. Чего мне, отказываться? Легко, думаешь, по полгода без энтого самого? Я, чай, не монах – молитвами-то спасаться.
Альбина сидела на кровати, обхватив руками мелко подрагивающие плечи, и, не моргая, смотрела на темную икону в углу. Потом начала молча одеваться. Повязав платок и застегнув полушубок, так же безмолвно шагнула к двери.
– Ты это… Альбин! Мож, довезти тебя? До угла хоть? Ключ-то оставишь?
Девушка обернулась на пороге, долго смотрела на ссутулившегося любовника, а после выдохнула:
– Кабы ты знал, что я за-ради тебя… Ох, Вася. Отольются тебе мои слезы, попомни. – И вышла, оставив дверь в сени раскрытой.
Хлопнула вторая, уличная дверь, и все стихло. Василий постоял еще немного, хмурясь своим мыслям, после решительно махнул вороным чубом, нацепил фуражку и вышел во двор.
* * *
Альбина, чуть покачиваясь, будто пьяная, шла от фонаря к фонарю. Нависая немыми глыбами, таращили на нее черные глазищи облезлые дома, щерили вслед беззубые арочные пасти, норовя ухватить длинную тень.
«Каторга! Каторга! Каторга!» – билось в висках вдогонку заходящемуся сердцу. А девчонки как же? На паперть? В воспитательный дом? Так еще неясно, где голоднее и холоднее. Что ж ты натворила, бабонька? Кому ж ты доверилась, бедная? Али не чуяло сердце, что нет никакой любви в этом Ваське? Чуяло. Чуяло, да не верило. Какой бабе не хочется думать, что она – самая нужная, что никак без нее ни денечка дружечке не прожить? А он вона как все обернул, дружечка тот. Его