Николай узнал о гибели русской эскадры на рейде Порт-Артура, то даже бровью не повел. «Эта потеря для меня не больше укуса блохи!» — заявил он. Ему вторил Куропаткин, цинично считая, что и потопление российского флота японцами в Цусимском проливе всего лишь «уничтожение нескольких железных ящиков с горсточкой русских людей».
И даже когда под Мукденом полегло семьдесят тысяч русских солдат, Николай II не утратил спокойствия духа, как ни в чем не бывало продолжал стрелять ворон.
Только когда восстали «Потемкин» и «Георгий Победоносец», царь проявил несвойственную ему прыть: обратился с просьбой о помощи к Румынии и турецкому султану Абдул Гамиду. Он сильно перетрусил, когда 6 января 1905 года в крещенский парад на Неве около его ушей пролетела картечь. Значит, есть силы, которые хотели бы всадить в него эту самую картечь!
Все кончилось позорным Портемутским договором. Подписывать его пришлось подлинному руководителю империалистической политики царизма Витте. Тот же Витте заключил большой заем на иностранном рынке для «подавления революции». Но Николай II на всякий случай укладывал чемоданы для бегства в Германию.
И если Владимир Яковлевич был мало сведущ в дипломатической игре правительств, считая вслед за Горацием, что во все времена за все безумства царей приходится расплачиваться грекам, то есть народу, то в своей военной сфере он ориентировался без усилий и кое-что мог бы порассказать — о том, с какой жестокостью царь расправлялся с восставшими рабочими и крестьянами. Все было мобилизовано для подавления революции: армия, полиция, юстиция, «черная сотня», церковь. Показав свою полную несостоятельность и бездарность в войне с японцами, те же самые генералы проявили себя энергичными карателями. В прошлом году для подавления восстания было брошено почти шестнадцать тысяч рот, четыре тысячи эскадронов и сотен, почти триста артиллерийских орудий, пулеметов. Кровь до сих пор льется рекой. На столе подполковника Куйбышева лежит «Инструкция на случай беспорядков»: «Действовать крайне энергично, огня не прекращать, пока не будут нанесены серьезные потери».
Нет, никогда подполковник Куйбышев не выполнит этого жуткого приказа, если даже вся Сибирь окажется охваченной восстанием. Лучше пулю в лоб... Воля прав: уничтожать нужно этих зверей лютых, назвавшихся хозяевами России!
Он с тоской подумал о том, что болен и немощен: странный бунт зрел в его голове. Кто запустил в царя картечью тогда, в крещенский парад на Неве? Почему промахнулся?.. Почему? Как это сказал Воля: «Позорное иго самодержавия...»? Позорное иго!
Сын сбросил иго. Но какой ценой!.. Ценой отрешения от всего: от своего дворянского круга, от своей военной карьеры, возможно, даже от самой жизни...
И сейчас в душе Владимира Яковлевича происходила глухая борьба с самим собой, со всеми прежними представлениями о воинской службе, о служении отечеству. Кто из них служит отечеству: сын Валериан или он, подполковник Куйбышев, израненный на войне? У железного Бисмарка царь перенял поговорку: «Против демократа — помощь только у солдата». Вот и вся царская премудрость!
Владимир Яковлевич нехотя раскрыл томик Цицерона, — он всегда брал Цицерона, когда начинал терять равновесие, — стал рассеянно читать сквозь темные очки. Слеза то и дело застилала глаза. О чем это, Цицерон?..
«Старость отвлекает людей от дел». От каких? От тех ли, какие ведет молодость, полная сил? А разве нет дел, подлежащих ведению стариков, слабых телом, но сильных духом?.. Старость Аппия Клавдия была отягощена еще и его слепотой. Тем не менее, когда сенат склонялся к заключению мирного договора с Пирром, то Аппий Клавдий, не колеблясь, высказал то, что Энний передал стихами: «Где же ваши умы, что шли путями прямыми в годы былые, куда, обезумев, они уклонились?..» Владимир Яковлевич отложил в сторону томик Цицерона, снял темные очки, вытер платком больные слезящиеся глаза и задумался. Им овладело отвращение к жизни. Дела, подлежащие ведению стариков... Какие дела подлежат ведению стариков?..
А Воля, словно повторяя Цицерона, напевал всегда:
Где ты был, когда в бой
Мы, решительный, шли,
Зову чести и долгу послушные?..
...В кабинет робко вошел фельдфебель, вытянулся в струнку.
— Что у тебя, Копытов?
Копытов приблизился к столу, молча положил телеграмму перед Владимиром Яковлевичем.
— Можешь идти!
Когда фельдфебель вышел, Владимир Яковлевич взглянул на штемпель: из Омска. От дочери. Вскрыл телеграмму, пробежал ее глазами, выронил из рук, охнул и, почувствовав прилив дурноты, тяжело навалился на спинку кресла, едва не сполз на пол.
Валериан в большой беде... Как сказать жене?.. Военно-полевой суд... Значит, расстрел, виселица!.. Волю будет судить военно-полевой суд... Мальчик, бедный мальчик...
Хватаясь за стены, он вышел из кабинета, крикнул вдруг охрипшим голосом:
— Фельдфебель Копытов!
Копытов вырос перед ним мгновенно, будто ждал этого зова.
— Лошадей! Еду в Омск. Немедля... Телеграмму отнеси Юлии Николаевне.
Пока запрягали лошадей, он вернулся в кабинет, выгреб из сейфа все свои деньги. Их, правда, было не так уж много, но на сменных лошадей должно хватить.
Мчаться без передышки! Может быть, еще удастся застать Волю в живых... И когда тройка сытых лошадей сорвалась с места, врезаясь в хлещущий снег и ветер, Владимир Яковлевич почувствовал, как мутится сознание. Сердце, проклятое сердце... Только бы увидеть Валериана... Только бы увидеть, прижать к груди…
2
Сквозь высокую тюремную решетку в камеру заглядывала крупная мохнатая сибирская звезда, и вид ее почему-то вызывал щемящее чувство одиночества, хотя какое тут одиночество: камера была набита арестантами. Они лежали на общих нарах, некоторые метались во сне, выкрикивая бессвязные слова, другие спали безмятежным сном молодости.
Валериану Куйбышеву не спалось. Высокий, с взлохмаченными густыми волосами, с накинутым на плечи пиджаком, он стоял, упершись спиной в стену, и завороженно смотрел на белую звезду, протягивая будто от себя к ней ниточку. Губы шептали строчки, навеянные одиночеством и необычайностью его положения; они родились прямо сейчас, складывались в голове безо всяких усилий:
Замолчи, мое сердце, не думай о воле,
О задумчивом лесе, о солнечном поле.
Слышишь: в камеру входят, грохочут ключи.
Скрой же слабость молчаний, будь горд и в неволе,
Замолчи!..
Ведь на многие годы мне надобны силы...
Почему-то, неизвестно почему, он всегда осознавал себя поэтом и даже писал стихи о красотах природы, о временах года, но лишь сейчас вдруг