пошел к завучу, Зинаиде Яковлевне. Она всегда сидела на переднем конце длинного стола и, желтая, сгорбленная, насквозь пропитанная табаком, резинкой подчищала расписание уроков. Увидев боковым взглядом математика и не поднимая глаз, подвинула ему под руку пачку «Беломора». Затем сдула с большого листа пепел и бумажную натертую резинкой пыль и прикурила от спички Михаила Иваныча.
— Вижу, вижу, — ласково погрозила она математику дымящейся папиросой. — Казус какой-то? Вы были в 6 «В»? Все ясно. Ничего, перемелется — мука будет.
Но бодрые слова завуча не успокоили Михаила Иваныча. Он, нервно ужав губы, прошелся вдоль длинного стола, у дверей зачем-то опять заглянул в расколотое зеркало и первый раз остался недоволен своими усами: черные и толстые, они показались ему тяжелыми и даже чужими. За большим шкафом, набитым старыми классными журналами, где учителя снимают валенки и верхнюю одежду, увидел Анну Григорьевну Эйсфельд, учительницу немецкого языка, которая стояла возле окна, у открытой форточки, и дышала острым морозным воздухом, запорошенным снежной пылью. Тугие каштановые косы у ней высокой короной уложены на голове, и все лицо ее с широким лбом, и высокая шея по-детски доверчиво открыты, чисты, свежи, еще совсем не тронуты жестким бытом школы. Михаила Иваныча так и потянуло к Анне Григорьевне, чтобы сказать ей о событиях в ее классе и еще о чем-то, чего Михаил Иваныч и сам не знал, но уже был смущен.
Откинув ситцевую захватанную занавеску, Михаил Иваныч, клонясь к умывальнику, сделал еще две торопливые затяжки и бросил в ведро окурок, через губу продул обкуренные усы и, стараясь не дышать, подошел к Анне Григорьевне.
— Все забываю его фамилию, — начал Михаил Иваныч, избегая взгляда собеседницы. — Белый весь… Да, да, именно он, Прожогин. Знаете, пересадить бы его от окошка, поближе куда…
— А что, собственно, случилось?
— Да нет, знаете, ничего особенного. В моем предмете он далеко не силен, а сидит там, на отшибе, собак считает за окошком.
— Но, судя по вашим оценкам, Михаил Иванытш, он не вызывает тревоги.
— Да, конечно, терпимо, но, однако…
— А што он, по-вашему, сам-то по себе?
— По-моему? Хм. По-моему, этот мальчик лучше всего знает то, чему мы его не учим. Вот именно. — Михаилу Иванычу понравился свой ответ, он сгибом пальца подправил усы и как бы стер легкую улыбочку с толстых губ.
— Я посмотрю, Михаил Иванытш. Может, и в самом деле есть смысл пересадить. А мальтшик, он может быстро понимать. Понятливый.
Ан на Григорьевна зябко пошевелила плечами и обхватила ладонями локотки своих рук, отступила от форточки.
— Смотрите, не прохватило бы вас, — позаботился Михаил Иваныч, щурясь, пристально рассматривал ее маленькое розовое ухо, вершинка которого была красиво прикрыта волосами, а в нежной розовой мочке трогательно запал прокол для сережки. Она чувствовала, что Михаил Иваныч что-то утаил от нее, и говорить с ним не было охоты.
— Товарищи, товарищи, — застучала по столешнице косо собранным кулаком завуч Зинаида Яковлевна. — Звонок был, скоренько, скоренько по урокам. — При этом она спешно оглядела и охлопала лежавшие перед нею бумаги и уже в дверях остановила математика: — Михаил Иваныч, спички-то. Прошу отдать.
— Да нет вроде, — отозвался Михаил Иваныч и, пропуская мимо себя учителей, ощупал свои карманы. — Грешен, Зинаида Яковлевна. Извините. Извините. Дурная привычка — прикарманивать чужое.
Он вернулся и положил перед завучем коробок спичек.
— Я краешком уха слышала ваш разговор о Прожогине. Правильно вы подсказали ей. Она молода — ей надо помогать. — Зинаида Яковлевна, держа спичку по-женски за самый кончик, чиркнула по коробку и прикурила потухший окурок. Мешая слова с дымом, уже вслед математику сказала: — Вот я и говорю, сорванец этот Прожогин. Ранешний. А чего ждать — безотцовщина. Я велю Анне Григорьевне пересадить его, и никаких больше.
И Степку пересадили на вторую парту крайнего от окон ряда. Любивший и привыкший наблюдать за жизнью улицы, он как бы ослеп, сделался совсем тихим и злым. Соседкой его по парте оказалась Ульяна Солодова, которая встретила Седого с едва скрываемым чувством брезгливого опасения и отгородилась локотком. Степке она всегда казалась большой, потому что на переменах на нее заглядывались и старались завести с нею разговоры парни из старших классов. Степка же всячески выказывал ей свое пренебрежение, в глаза называл ее Солодой и бесцеремонно залезал к ней в портфельчик, прятал ее тетради, пачкал своими ногами ее всегда туго натянутые чулки. Он с молчаливым упрямством вызывал ее на ссору, но Ульяна покорно терпела, а если им случалось встретиться в коридоре, совсем не замечала его.
На уроках пения музыкант Амос Амосович всегда вызывал к доске Ульяну и заставлял ее писать ноты, по которым ребятам предстояло разучивать новую песню. Пока Ульяна была у доски, Степка передвигался на ее место, шарил по ее книжкам, обернутым белой тонкой бумагой. Она не отрывалась от доски и даже не оглядывалась, но слышала боль своих книжек от прикосновения к ним Степкиных рук. Наблюдая за Ульяной, Седой однажды подумал: «Напрасно я так-то. Другая на ее-то месте давно бы растворила хайло шире банного окошка». Подумал и тут же усовестился своих мыслей.
Учитель пения Амос Амосыч, высокий, ширококостный старик, закрывавший свой лысый опрокинутый лоб мотками сивых волос, всегда приходил в класс со скрипкой в черном потертом футляре на старинных медных застежках. У него крупный, источенный жилками нос, большой рот и круглые, почти во все лицо, железные очки, дужка которых обмотана шерстяной ниткой и все-таки глубоко въелась в переносье. Через толстые стекла он видел только дальние парты, а ближние рассматривал исподлобья, поверх очков, и тогда можно было встретить его добрые, утомленные глаза. Брился Амос Амосыч с большими огрехами, только верхняя губа его, длинная и горбатая, была прибрана до синего блеска, и на ней копились капельки пота, когда он брался за скрипку.
— Солодова, — говорил носовым голосом Амос Амосыч. — Продолжайте писать.
С этими словами он лез в карман старого плисового пиджака, доставал бумажку с мелком и клал его на угол стола под руку Ульяне. Мелок у него — ограненная палочка — мягкий, не осыпается, зато на черной доске оставляет четкий белый след. Такого мелка больше ни у кого из учителей нет: у всех желтые, будто подмоченные и слепые. За мелками Амоса Амосыча всегда охотятся ребята и при малейшем недогляде его схватывают и тут же съедают.
Ульяна Солодова полосует доску от края до края ровными линейками и ловко нанизывает на них нотные знаки. Амос Амосыч, приподнимая кончиками пальцев осевшие очки, оглядывает класс и ищет кого-то в задних рядах:
— Нуте-с, на чем мы с