выполнена неумело и неэффективно, и все трое ее участников тотчас попали в руки палестинской полицейской разведки, были арестованы и предстали перед военным судом. Один был осужден на несколько лет тюрьмы, другой приговорен к пожизненному заключению, а третий, Бен-Иосеф, бывший инструктор Бейтара[12] в Польше, лишь год назад прибывший в страну, — к смертной казни. Все попытки — как здесь, в Палестине, так и в Англии, и в других частях света — помешать возникновению рокового прецедента оказались безрезультатными. Не только политические соображения, но и желание внести раскол в еврейский ишув и настроить «левых» против «правых» заставили англичан прибегнуть к высшей мере наказания. Британское правительство полагало, что таким образом ему удастся уничтожить в зародыше еврейское освободительное движение.
Шломо Бен-Иосеф шагал к месту казни, высоко подняв голову и распевая «А-Тикву». Спустя семь лет точно так же взошли на эшафот в Каире Элияху Бейт-Цури и Элияху Хаким.
А в тот день, когда был повешен Бен-Иосеф, Элияху Бейт-Цури вместе с сотнями и тысячами других еврейских юношей и девушек, покинувших, никого не спросясь, классы гимназий и профессиональных училищ, вышел на улицы Тель-Авива протестовать, кричать, обличать палачей. Я сознаю, что в этих словах присутствует некий театральный пафос, но мне хочется донести до читателя ощущение этих часов. А пафоса все равно не удастся избежать, если не сейчас, то потом, когда под нашими биографиями — как личными, так и коллективными — будет подведена последняя черта.
Учебный год заканчивался. Мне было пятнадцать лет, и я учился в шестом классе гимназии на сельскохозяйственном отделении. Утро было душным, но помимо жары в воздухе ощущалось еще какое-то особое напряжение. Оно достигло высшей точки, когда гимназию облетело сообщение, что приговор приводится в исполнение. В наш двор ввалилась взволнованная делегация учащихся торгового училища («Масхиры», как называли его питомцы «Герцлии») и потребовала, чтобы мы немедленно вышли на демонстрацию. Не все откликнулись на этот призыв, но я был среди тех, кто пошел.
На улице Алленби были закрыты все лавки и магазины и прекратилось всякое движение. Тут и там шныряли грузовики, набитые английскими полицейскими с дубинками и пистолетами, что, однако, нисколько не смущало подростков, собравшихся на перекрестках улиц в ожидании «действий», а пока что подхватывавших хором вслед за каким-нибудь крикуном, сложившим ладони рупором у рта, лозунги типа: «Позор мандатным властям!» или «Позор полиции!», а также «Позор политике сдержанности!»
Демонстрация была стихийной, неподготовленной и закончилась пустячными стычками с полицейскими, в результате которых несколько человек было арестовано, однако она была всерьез воспринята британским правительством и несомненно имела огромное значение для нашего духовного формирования.
Во мне, например, именно в тот день созрело решение вступить в ряды организации, с оружием в руках (никак не меньше!) борющейся за освобождение.
Несмотря на свой юный возраст, я отдавал себе отчет в том, что значит настоящее действие. Несколькими неделями раньше, в пасхальные каникулы, душным и темным вечером, я пробрался на чердак нашей гимназии. Здесь находился физический кабинет, где мы под руководством инженера Виженского, сердитого старика с нависавшей на лоб седой шевелюрой и бескровными, пожелтевшими от табака губами, изучали свойства световых и звуковых волн. Виженский любил повторять своим осипшим от курения и долгих лет педагогической работы голосом: «Мир держится на трех вещах — физике, физике и еще раз физике!» Там, в этом кабинете с опущенными черными шторами на окнах, что еще больше увеличивало ощущение необычности происходящего, при свете мощного слепящего фонаря, я повторил подавившим всякие сомнения, звенящим голосом звучавшие у меня в сердце слова. Это были слова клятвы, которую произносили вступавшие в члены Хаганы. Так я присоединился к молодежным отрядам еврейской самообороны в гимназии.
После этого я кубарем скатился по ступеням вниз, столкнув при этом мою одноклассницу и первую любовь (она была старше меня на два года). Я кусал губы, силясь сдержать охватившее меня волнение. Разумеется, моя подруга тоже произнесла вместе со мной слова клятвы. Мы шагали рядом вверх по безлюдной улице Ахад-Гаам, и я изумлялся и завидовал ее хладнокровию. Она вела себя так, словно ничего и не случилось — шутила и смеялась своим дробным, хрипловатым смешком, будто где-то рядом ссыпают щебень. Мы подтрунивали над родителями, учителями, товарищами, перемывали косточки родным и знакомым, но о том, что сейчас произошло в физическом кабинете, мы не обмолвились ни словом, хотя, конечно, только это в данный момент и занимало наши мысли. Мы не говорили об этом именно потому, что понимали, насколько это серьезно. Мы поклялись друг другу хранить тайну и больше об этих вещах не говорили.
Потом начались «смотры». Каждую субботу мы подымались ни свет ни заря и собирались в просторном гимнастическом зале, сером здании под черепичной крышей. Сотни юношей и девушек, одетых в одинаковые рубашки и брюки цвета хаки и высокие носки того же цвета. Наш командир, агроном Иона Швартфингер, преподавал садоводство в пятых, шестых и седьмых классах гимназии и заодно поддерживал связь между «Герцлией» и сельскохозяйственной школой «Микве-Исраэль». Может показаться странным, что этот безобидный человек, показывавший детям, как управляться с граблями и сажать редиску, взял на себя руководство боевыми отрядами, которым вскоре предстояло принять участие в столкновениях на границе между Тель-Авивом и соседним Яффо. Поговаривали, однако, что, обучаясь в Италии агрономической науке. Иона Швартфингер заодно закончил и Болонскую военную академию.
Бывали и более многолюдные «учения» на стадионе на берегу Яркона, на которые собиралось несколько тысяч молодых людей, одетых в хаки. Здесь встречался чуть не «весь Тель-Авив» (от пятнадцати до двадцати лет) — учащиеся различных школ, представители самых разных слоев населения. Участвовать в учениях — это значило подняться на заре, на бегу перехватить что-нибудь вместо завтрака, а потом почти час шагать в утренней прохладе, встречая по дороге все больше и больше своих сверстников, одетых в хаки, чистеньких и отутюженных, — с боковых улиц они стекались на аллею Бен-Цион, улицу Мелех Джордж, улицу Дизенгоф и толпами двигались к «Восточной ярмарке». Участвовать в учениях — это значило прислушиваться к напряженной тишине в полутемной родительской спальне — мать и отец не спрашивают, с какой это стати ты поднялся в такую рань и куда собрался, они и потом не спрашивают, где ты был и почему пришел так поздно, они вообще не говорят с тобой на эту тему — ведь о таких вещах нельзя говорить.
Во всех этих смотрах и учениях было много общего — «смирно», «вольно», опять «смирно» и снова «вольно», долгие промежутки между переменой