тихий говор, шарканье ног прогуливающихся — все это успокаивало, навевало сон. Но мысли то и дело начинали беспомощно метаться — думалось обо всем сразу.
Хорошо ли он сделал, что не удрал при приближении Советской Армии? Стоило только захотеть… Ведь начиная с 15 августа, можно было сесть в любой из шедших на юг поездов… И никаких разрешений уже не требовалось. А дальше? Австралия, Южная или Северная Америка, чужой язык, затем натурализация — получение подданства и последующее растворение в многоязычном мире… Человек без роду, без племени… Если бы повезло, как Леониду Дурову, — был бы «боссом», не повезло — вечным посудомоем в каком-нибудь портовом кабачке. И вечно бы снилась северная белая березка, русский говор, русская толпа…
А некоторым везет и на чужбине…» Вот хотя бы тот же Леонид Дуров — в тридцать восьмом он уехал из Китая в Сан-Франциско, спустя полгода писал оттуда Алтайскому, что истратил последний доллар и теперь прочно сидит на мели. И вдруг та статья в «San Francisco Examiner», наделавшая в их кругу немало шума… Оказывается, какая-то журналистка, получив командировку в десяток латиноамериканских стран, задумалась: как за два часа, оставшихся до рейса самолета, получить все визы? В первом же консульстве ей подвернулся паренек, который отправил ее домой укладывать вещи, сказав: «Это пустяки, мадам, не беспокойтесь, встретимся на аэродроме, все будет сделано». Когда журналистка приехала на аэродром, паренек уже ждал ее, приветливо улыбаясь, — все визы были отшлепаны на листках паспорта. «Этим человеком оказался еще не настоящий американец Лео Дуров, собирающийся открыть оффис по адресу…» — так журналистка закончила статью в четверть страницы с броским заголовком. И все. Не зря говорят американцы, что реклама — двигатель прогресса. Через полгода «Leo Dourov Office» имела две машины и двоих служащих, через год — десятерых служащих и почти полмиллиона годового оборота…
Ну, а чем все кончилось? Началась война. Лео Дуров бросил свой оффис — березки, наверное, вспомнил — пошел добровольцем в армию оскорбленной, но не покоренной Франции и погиб в предместье Парижа бойцом Сопротивления. Страшная эта штука — ностальгия!
А ему, Алтайскому, разве можно было бежать от березок, когда они сами подходили к дому, предшествуемые громом артиллерии Советской Армии? Рано или поздно, все равно потянулась бы к ним душа, если в ней осталась хоть капля от своего народа. Эта капля не позволила бы долго унижаться в прислугах или холуях. Да и кто бежал-то? Родзаевский — «фюрер», прихлебатель голодранно-эмигрантской фашистской партии, семеновские генералы и некоторые бывшие царские офицеры, у которых уже давно была запродана душа черту и рыльце было не то что в пуху, а в густой шерсти! Даже князь Верейский, которому, оказывается, нечего было ждать хорошего от советской власти, затосковал по березкам…
Дальше всего пошло своим неумолимым ходом: Квантунская армия в середине августа капитулировала, но ее офицеры, выполняя гласные приказы своего высшего командования о капитуляции, в то же время отдавали и другие, тайные, приказы — об уничтожении всего, что было ценным и для победителей и для народа… Прав был советский консул, когда еще в сорок первом году в ответ на просьбы молодежи отправить на фронт ответил: «Сидите смирно, на фронте и без вас обойдутся, а вы, придет время, и здесь пригодитесь». И верно: пригодились. Именно молодежи выпало захватить в момент ухода японцев один из арсеналов, вооружиться и затем охранять до подхода частей Советской Армии военные и промышленные объекты, пути сообщения, а также жизни и имущество людей в потерявшем власть городе. Авторитет красного флага стал символом порядка в японском тылу еще в тот момент, когда главные его носители — бойцы и командиры Советской Армии — огнем сметали отдельные части Квантунской армии, осмелившиеся не подчиниться приказу императора о капитуляции.
Красный флажок на радиаторах отбитых у японцев машин, красная повязка на рукаве — вот что вселяло силы, ‘давало права в японском тылу эмигрантской молодежи, объединенной общим порывом любви к Родине. Когда прилетел в Харбин первый краснознаменный авиадесант, среди него жертв не было — аэродром и многие километры вокруг него были уже под контролем «красных повязок». Когда подошли первые задымленные пылью и гарью самоходки — на окраине города и далеко за его пределами их встретили кордоны «красных повязок». А какое радостное чувство ликования охватило «красные повязки» при встрече с первыми вестниками надвигающейся мощи — невероятной мощи народа, еще пахнущей зеленью родных березок…
Первые объятия, первые прикосновения к пропитавшимся потом гимнастеркам, таким добротным, пахнущим тысячами километров покоренных пространств, невероятно родным и близким. Золото погон слепило глаза, это был не тот блеск, имитацию которого приходилось видеть прежде на пыжащихся фигурах бурелома — отдельных представителях белого офицерства, появлявшихся в Харбине с благословения прежних хозяев. Это было настоящее золото настоящих погон настоящей армии-победительницы…
Дни летели как минуты, и хотя краснознаменных частей становилось все больше, работы тоже прибавлялось — нужно было быть и проводниками, и переводчиками, и дипломатами во взаимоотношениях красноармейцев с японским и китайским населением, и «разоружителями» японских частей в отдаленных населенных пунктах, и борцами с уголовным элементом. И все же караулы «красных повязок» начали постепенно сменяться частями Советской Армии — и через некоторое время на постах остались лишь самые дальние караулы. А потом случилось непонятное для Алтайского…
На пост охраны приехал капитан и срочно вызвал начальника поста — требовался переводчик, как объяснил капитан. Начальником поста был Алтайский. Что за черт? Неужели в городе не нашлось переводчика? Но раз надо, значит, надо: «красные повязки» уже хорошо усвоили, что приказы требуется выполнять. Машину на обратный путь капитан обещал дать.
И вот бывшее японское консульство, третий этаж, недолгое ожидание. В кабинете появляется майор.
— Скажите, товарищ Алтайский, вы хотели бы поехать на Родину участвовать в пятилетке восстановления и развития народного хозяйства? — спросил он еще с порога.
— С удовольствием! — искренне ответил Алтайский.
— Ну вот, наши мысли сходятся с вашими! — в тон Алтайскому, так же бодро произнес майор и, сделав паузу, добавил: — но сначала нужно выяснить кое-какие обстоятельства вашей жизни, а это, как вы понимаете, не совсем просто… Я должен огорчить вас, — майор опять сделал паузу, — хотя мы и учитываем ваш энтузиазм, ваш вклад в наше общее дело, но для порядка, повторяю, мы вынуждены задержать вас на несколько дней. Разрешите ваше оружие…
Алтайский замер на какое-то мгновение, превратившись в недвижимый соляной столб. Что это? Арест? Задержание? Или недоразумение? Только утром он был на очередном докладе у коменданта