города, и тот сказал, что представил его к награде… Какой контраст представляет услышанное от майора с тем, что говорил утром генерал!
Майор стоял молча, ожидая сдачи оружия, которое Алтайский добыл именем Родины. Значит, промелькнуло в голове, значит он ей уже не нужен? Промелькнула мысль о застенках НКВД, о которых трубили много лет все газеты мира… Нет, все это вздор, просто недоразумение, в котором быстро разберутся: переводчика русского языка ведь не надо, здесь — свои, это не жандармерия, не гестапо. Неужели вот этот майор не поймет, с какой силой и откровенностью сердце Алтайского тянется к Родине?
Майор словно прочитал его мысли:
— Послушайте, товарищ Алтайский, — сказал он примирительно, — проверку-то нужно сделать, прежде чем пустить вас участвовать в народной пятилетке!
«А может, кончить все разом?» — подумал Алтайский в ту минуту, когда медленно потянул ремень автомата с шеи…
И майор тоже это понял — лицо его стало строже, он опустил протянутые за оружием руки и выпрямился.
Вера в правду, в собственную правоту встали железной стеной за спиной Алтайского — автомат лег на стол, а еще через минуту и кобура с пистолетом. Майор облегченно вздохнул и взял оружие.
…Когда громыхнула дверь подвала и Алтайский увидел в нем притихшую, скученную толпу, за своей спиной он почувствовал только тяжелую, обшитую листовым железом дверь — вера осталась за дверью, ее задержал автоматчик.
А без веры было плохо. Еда казалась безвкусной и не лезла в глотку, ему хотелось только пить. И кто знает: может, не помидоры в поле, не водопровод, умышленно зараженный японцами перед отходом были причиной его болезни, а именно отсутствие веры.
Еще через неделю колеса отсчитывали по стыкам километры на пути к Родине, двери вагонов были открыты — ехали добровольцы на пятилетку восстановления и развития народного хозяйства.
Когда поезд на небольшой скорости пересекал пограничные туннели, Алтайский услышал в мгновенно наступившей тишине стук собственного сердца. Вера вместе с надеждой вновь показались было в открытых вагонных дверях, но лишь на очень короткий срок. Сразу после пересечения границы двери вагонов опять оказались наглухо закрыты, на площадке встали автоматчики, залаяли собаки… Если в тридцать пятом году возвращавшихся «кавежеде-ков» встречали с оркестрами и посадили только через два-три года — то теперь по всему было видно, посадят сразу…
«Плохо жить без веры в людей, в справедливость, — подумал Алтайский, — вот и болею сейчас. А где взять веру? Недоразумение с задержанием «на несколько дней для выяснения некоторых обстоятельств жизни» тянется уже три недели, и никому-то до тебя дела нет: вчера впервые спросили, да и то не о тебе, а о Верейском… Подожди! Как вчера сказал лейтенант? «Вы не арестованы, вы не заключенный». В самом деле, разве это застенок?»
Алтайский приоткрыл глаза и посмотрел на дверь: через щелки, тоненькие и острые, пробивались солнечные зайчики. Невольно думалось: не возвращается ли вместе с ними и потерянная где-то за стенами барака вера? Алтайский резко приподнялся и охнул от боли: живот, казалось, наполнился тысячами иголок, голова будто разломилась пополам, она глухо стукнулась об пол — удар был смягчен сложенным вчетверо пиджаком цвета хаки.
Около Алтайского захлопотал Борейко — бывший воспитанник военно-инженерной академии, бывший первый начальник первого в Российской империи аэродрома в Гатчине, бывший доцент политехнического института КВЖД, бывший инженер-полковник… Бывший, бывший, бывший… И неизвестно — кто теперь.
Уже две недели, с момента, когда вагон, в котором они ехали вместе, пересек границу Родины, Борейко не расставался с Алтайским. Разница в их возрасте находила выражение лишь в подчеркнутой почтительности младшего.
Еще совсем недавно Борейко сохранял душевную молодость, общительность, энергичность, прямоту, даже грубоватость в сочетании с необыкновенной ясностью инженерного мышления и свойством быстро сходиться с людьми — качества, которые Алтайский замечал вообще у всех инженеров старшего поколения. У Борейко лишь было больше мягкости. А сейчас он таял на глазах: душевные переживания обнажали прожитые годы с непостижимой быстротой — энергии уже не хватало, ясность мысли сочеталась с наивностью, со склонностью к преувеличениям в восприятии фактов, к незаметным компромиссам в быту.
В пути Алтайский спросил его:
— Дмитрий Александрович, как вы не испугались неизвестности? Ведь мы, наверное, будем строителями, придется встретиться и с холодом, и с голодом, и с неустроенностью…
— Ну, батенька мой, это я все давным-давно прошел, еще с четырнадцатого года, когда приехал на КВЖД, — прервал Борейко. — И должен сказать, что силенки у меня еще хватит… Вот только, знаете, ваша трактовка целей нашей поездки меня смущает. Меня взяли, когда я упомянул о себе как о бывшем офицере царской армии. О том, что я инженер, меня не спросили…
Когда переехали границу и были закрыты двери, а на площадках встали автоматчики, Борейко в одночасье осунулся и постарел.
— Знаете, Юра, — тихо начал он, — я носил погоны, служил в армии, но всю жизнь считал себя прежде всего инженером. В двадцать восемь лет в звании полковника был назначен начальником аэродрома в Гатчине, хотя эта должность генеральская. Меня назначили, потому что я окончил с отличием военно-инженерную академию. Но, понимаете, чтобы занимать этот пост, мало обладать хорошими знаниями — требовалось иметь связи, а у меня их не было. Меня просто вытурили в Маньчжурию, когда моя должность приглянулась другому, со связями, но я нисколько об этом не жалею. Во-первых, край — чудо, во-вторых, в работе самостоятельность, размах… Впрочем, вы сами знаете или слышали, что значил тогда инженер в этом диком, первобытном крае… Революция прокатилась где-то далеко, было лишь забавно встречать сановитых петербургских знакомых, ныне ободранных и нищих. Они уже забыли, как вытуривали меня из столицы, да и я не помнил зла, в душе даже был им благодарен. Помогал им, кормил… вот, пожалуй, и вся моя вина перед советской властью. Но я вижу среди нас людей, которые, не стесняясь, рассказывают, как ходили по заданию японцев в советское Приморье, проходили какие-то учения по советскому уставу с переодеванием в советскую военную форму, обращались друг к другу в каких-то походах со словом «товарищ», изучали подрывное дело, помогали выкрадывать советских пограничников. Это одна категория людей, их «заслуги» и хвастовство мне непонятны — то ли надеются, что их кто-то выручит, то ли хотят показать себя идейными борцами. Но ежели они борцы за идею — то за какую? Это мне не понять! Как можно красть своих же, русских, в угоду японцам?!
Борейко помолчал, понял, что отвлекся, не закончил начатой мысли и продолжил:
— Еще среди нас есть важные чины полиции,