иные подобные природные явления, разделяющие территорию страны, служат причиной разобщенности народов и сохранения отсталых обычаев. Северная Америка рождена быть федерацией не столько в силу изначальной самостоятельности колоний, сколько потому, что на огромном пространстве она имеет выход к Атлантическому океану и множество водных путей ведет в глубь страны: Сан-Лоренсо на севере, Миссисипи на юге и громадная речная система в центральной части. Аргентинская же Республика едина и неделима.
Многие философы полагали также, что равнины способствуют развитию деспотизма, в то время как горы служат надежным оплотом свободы и укрытием от покушений на нее. Подобная бесконечная равнина, которая простирается от Сальты до Буэнос-Айреса и дальше до Мендосы[59], и позволяет громадным и тяжело груженным обозам передвигаться на расстояние более чем семьсот лиг[60] без всяких помех, стоит лишь приложить руку и вырубить немного деревьев и кустарников,— эта равнина определяет облик внутренних районов Республики. Казалось бы, чтобы наладить сообщение, достаточно соединить усилия одинокого путника с тем, что уготовлено самой природой, но если бы даже знание захотело прийти на помощь, а общественные силы, вооруженные знанием, попробовали заместить одиночек, то все равно колоссальные масштабы дела заставили бы отступить самых энергичных и обнаружили бесполезность любых попыток. Во всем, что касается путей сообщения, дикая природа долгое время станет диктовать свои законы, и любые действия цивилизации будут сведены на нет.
С другой стороны, огромные равнинные пространства придают жизни внутренних районов страны определенный и довольно заметный азиатский колорит. Сколько раз, наблюдая, как в спокойствии и блеске среди покрывающих равнину трав поднимается луна, я приветствовал ее вот этими словами Вольнея[61] из его описания Руин: «La pleine lune a l'Orient s'elevait sur un fond bleuatre aux plaines rives de l'Euphrate»[62]. И действительно, есть нечто такое в необъятных просторах Аргентины, что вызывает в памяти азиатские просторы; душа чувствует какое-то сходство между пампой и пустынями, расположенными между Тигром и Евфратом, между одинокой вереницей повозок, пересекающих наши безлюдные равнины, чтобы после многомесячного путешествия достичь Буэнос-Айреса, и караваном верблюдов, направляющимся в Багдад или Смирну. Наши обозы — словно эскадры небольших судов, а возницы своими особыми манерами, говором и одеянием отличаются от остальных жителей, подобно тому, как моряки отличаются от жителей суши.
Вожак обоза обладает такой же властью, как глава каравана в Азии, и для того, чтобы безраздельно властвовать и повелевать в безлюдной пустыне, держать в узде удалых и своевольных сухопутных пиратов пампы, он должен обладать железной волей и решительным, бесстрашным характером. При малейших признаках неповиновения он вскидывает хлыст с железным наконечником, и на наглеца обрушиваются удары, оставляющие раны и шрамы, а если тот сопротивляется, то вожак соскакивает с коня и, не прибегая к пистолетам, которыми обычно пренебрегает, с устрашающим ножом в руке быстро восстанавливает свой авторитет благодаря непревзойденному мастерству, с каким владеет этим оружием. Родным погибшего жаловаться на вожака бесполезно, ибо такая расправа считается законной.
В силу этих особенностей среди аргентинцев устанавливается господство грубой силы, превосходство сильнейшего, безграничная и бесконтрольная власть тех, кто правит, возможность расправы без суда и следствия. Сопровождающие обоз непременно берут с собой оружие: одно или два ружья на повозку и иногда небольшую вращающуюся пушку, установленную на передней повозке. Если появляются варвары повозки, придвинувшись друг к другу, образуют круговую оборону и почти всегда успешно отражают нападение свирепых дикарей, жаждущих крови и добычи.
Беззащитные табуны мулов часто попадают в руки этих американских бедуинов, и погонщикам редко удается спастись от их ножей. В долгих поездках аргентинский пролетарий, закаленный в лишениях, не располагающий никакими иными средствами для защиты от постоянных опасностей, которые его подстерегают, кроме своих способностей и сноровки, привыкает жить вдали от общества и вступать в поединок с природой.
Народ, населяющий эти обширные пространства, складывается из двух различных рас — испанцев и индейцев, которые, соединяясь, образуют трудно определимую смесь. В селениях Кордовы и Сан-Луиса преобладает чистая испанская раса, и здесь нередко можно встретить пасущих овец девушек, таких белокожих, румяных и красивых, какими мечтают быть элегантные столичные дамы. В Сантьяго-де-Эстеро[63] большая часть крестьянского населения до сих пор говорит на языке кичуа[64], что свидетельствует об их индейском происхождении. В Коррьентес крестьяне говорят на очень забавном испанском диалекте. «Генерал, выдай мне чирипа»[65],— говорили Лавалье[66] его солдаты.
В жителях сельских районов, прилегающих к Буэнос-Айресу, все еще проглядывают черты солдата-андалусца, в городе преобладают иностранные фамилии. Негритянская раса, исчезнувшая почти везде, кроме Буэнос-Айреса, оставила самбо[67] и мулатов, живущих в городах,— звено, которое связывает цивилизованного человека с варваром; эта раса, склонная к просвещению, наделена талантами и впечатляющей тягой к прогрессу.
Из слияния в основном этих трех групп возник однородный тип, склонный к праздности и неспособный к промышленной деятельности[68], за исключением тех случаев, когда воспитание и социальное положение подстегнут его и выведут из привычной обстановки. Возникновению столь печального явления во многом способствовало смешение в ходе колонизации с индейцами. Американские расы живут в праздности и даже в случае принуждения обнаруживают неспособность к тяжелому и постоянному физическому труду. Это породило идею ввоза негров в Америку, что привело к столь роковым последствиям. Однако и испанская раса, оказавшись в американских просторах наедине со своими инстинктами, не показала себя более трудолюбивой.
Сострадание и стыд вызывает сопоставление немецкой и шотландской колоний на юге провинции Буэнос-Айрес и селений глубинных районов: у тех домики побелены, палисадники ухожены, посажены цветы и декоративные кустики, мебель в домах простая, но есть все необходимое, медная и оловянная посуда блестит, на кроватях — красивые покрывала, сами жители все время чем-то заняты. Разведением скота и изготовлением масла и сыра некоторые семьи сколотили громадные состояния и переселились в город, где живут со всеми удобствами.
Селения аргентинцев — постыдная оборотная сторона этой медали: грязные, одетые в лохмотья дети спят вместе с собаками, мужчины в полном бездействии валяются на полу, грязь и нищета повсюду; их мебель — лишь столик да сундуки, убогие ранчо — их жилища, и на всем отпечаток варварства и заброшенности.
Несомненно, именно эта, уже исчезающая, но все еще характерная для пастушеских селений нищета побудила Вальтера Скотта[69], раздосадованного поражением англичан[70], написать: «Бескрайние равнины Буэнос-Айреса населены лишь дикими христианами, известными под названием „Гуачо“, или Гаучо[71], которым мебелью служат конские черепа[72], пищей — сырое мясо и вода, а их излюбленное времяпрепровождение — загонять лошадей в бешеных скачках.