с Кавказа — его отставили, а он и не уезжал. Остался. Хоть и сидит теперь в Москве.
— Вы участвовали в деле при Валерике?
— Да, разумеется.
— В самом сражении?
— Я был связным между генералом Галафеевым и наступающими частями Куринского и Ширванского полков, которые осаждали завалы у реки.
Ермолов улыбался почти сладостно — и непонятно чему. Вновь звучали названия боевых полков на Кавказе, и это было для него как музыка. Он жадно прислушивался к ее ритмам.
Гость мог бы прибавить, что представлен не к одной, а к двум наградам. И что одна — за этот самый Валерик. Но, разумеется, промолчал.
— Как Галафеев вел бой?
Лермонтов сказал, что генерал вел бой блестяще.
— О-о, даже так? Не преувеличиваете? А до меня дошли слухи, что он в бою застенчив.
Михаил усмехнулся высказыванию, но возразил, что это не так!
— Потери могли быть меньше, — сказал Ермолов.
— Против нас было втрое-вчетверо больше! — возразил Михаил.
Ермолов был настойчив. Он попросил нарисовать ему план сражения: и где были у горцев завалы, и откуда шла русская пехота, и где стояли пушки. Он открыл ящик стола, достал бумагу и карандаш и положил их перед гостем.
Что-что, а рисовать Михаил умел, и он изобразил на бумаге всё довольно подробно. Генерала это восхитило. И гость перестал быть для него только поэтом, написавшим стихи на смерть Пушкина. Боевой офицер! Поручик. Был в битве при Валерике. Он сразу снова перешел на «ты»:
— О-о, как ты рисуешь! Я держал бы тебя при себе, в штабе! А как зовут Галафеева?
Лермонтов сказал, что генерала зовут Аполлон!
— Я не был знаком с ним, — сказал Ермолов с очевидной досадой. И вдруг рассмеялся коротко: — И правда? Аполлон? Что думали себе родители? Дают ребенку имя Аполлон! А вдруг он вырастет и окажется не похож на Аполлона? Что станется? — и снова этот короткий смешок.
— Простите, что разговорился! Я волнуюсь за Павла Христофоровича. Он в меня. Слишком самостоятелен. Вон Раевский-младший допрыгался уже. А какой был генерал! И Вольховскому несладко.
Тут он опять перешел к Граббе:
— Еще эта женитьба. Нашему брату, старшим, не показано!
Наверное, он всё знал, и то, что Лермонтов не сказал, тоже знал. Ему кто-то докладывает, что происходит там, в горах.
Ермолов помолчал и сказал с тоской:
— У нас не умеют ценить людей. Что, не так разве?.. Граббе — один из немногих, кого назначили по смыслу. И лишь потому, что хотели сохранить ермоловскую породу на театре войны! А то наш (он без стеснения ткнул пальцем в потолок), назначая на место кого-нибудь — особенно военных, — всегда выбирает самого бездарного!.. И ни разу не ошибся, что интересно! Ни разу!
Лермонтов не сразу понял, о ком речь…
— Но ты ж не продашь меня, я думаю?! Я читал твои стихи!
И, помедлив, вернулся к прежнему, повторив:
— Все-таки зря государь пощадил Дантеса. Отправил бы ко мне на Кавказ! Там есть такие места… Пошлешь человека — и можешь считать по часам, через сколько минут его не будет в живых. И всё законным порядком! (Он вздохнул откровенно.) Правда, меня уже не было на Кавказе. Но я приказал бы из Москвы кому-нибудь…
Он всё еще готов был приказывать и был уверен, что подействует. И вдруг сказал:
— Я бы тебе помог, конечно! В иные времена. Попытался б помочь. Но я теперь не у дел! Я только в истории!
И — короткий смешок: знак, что разговор закончен.
— Будешь в Москве — навести старика! Тебе тут будут рады!
Лермонтов поклонился и простился со старым Ермоловым.
IV
Он недолюбливал хозяев жизни. Всех, пред кем надо стоять навытяжку, на цыпочках даже, а они едва взглянут на тебя с вопросом: может, в нем что-то есть? («Это мой внучек, Мишель Лермонтов, пишет стихи — и недурно, говорят, — вдруг вам попадались в журнале господина Краевского!») Он и сам знал про себя, что́ в нем есть, ему не нужны подтверждения. Он отказал бабушке в свое время в упорном ее желании представить внука Сперанскому. А потом Сперанский умер. И, когда Дубельт, как дальняя родня, наезжал к бабушке по-родственному, находил способ отвертеться.
Хотя… По бабке сам он был из Столыпиных-Мордвиновых, куда уж там! А по отцу — только Лермонтов: род, укоренившийся на Руси всего два века назад. Безвестный шотландский ландскнехт перешел когда-то от поляков в армию царя Михаила Федоровича. (Людей, обремененных расовыми или этническими предрассудками, великие наши поэты могут раздражать — да и раздражают, наверное! Не распорядились толком своим происхождением: кого брать с собой из прошлого, кого оставить в забвении. Тот эфиопа или камерунца приволок, этот — безвестного шотландца.) Михаил прекрасно видел — его не обманешь, — как родственники Столыпины (старшие) презирали его родного отца и громко сочувствовали бабушке с таким зятем. Потому и выдумывал в отрочестве себе каких-то экзотических предков вроде испанского графа или герцога Лермы.
А с другой стороны… он и столыпинство ощущал в себе — всеми фибрами души… Почему нет? Противное двойничество — оно мешало ему жить. Он хотел быть только Лермонтовым — и не всегда получалось.
Все равно на следующий день после приезда он отправился на бал к графу Ивану Воронцову-Дашкову, хоть что-то внутренне подсказывало: этого делать не стоит, во всяком случае в первый день. Кто-то наверху должен привыкнуть, что опальный офицер в отпуске всё же и может появиться где-то, а уж потом… Но пошел. В молодости все настроены к преградам относиться наплевательски.
Он вошел в зал и удивился: с ним здоровались будто сквозь сон — едва узнавали или плохо представляли себе — откуда он взялся? (Схоронили давно, а он вдруг возник.) И было неприятное ощущение: в зале нет, кроме него, армейских офицеров — или почти нет. В своем мундире Тенгинского пехотного он шел среди чужих. Стоило так швыряться жизнью на берегу речки Валерик с отвесными берегами! Он казался неизвестен почти всем, кто здесь собрался.
Нет, это только в первый момент, несколько минут… Вскоре, разумеется, объявились знакомые. И в немалом числе. Конечно, узнали, конечно, рады — как без этого? Появились даже люди мало-мальски близкие. Но все равно осталось дурное впечатление от первых встреч и слов.
К нему подошел Соллогуб и сказал испуганно и — от испуга — даже громко:
— Лермонтов, что ты делаешь здесь? Ты рискуешь, ей-богу!
— Чем рискую?
— Скоро прибудет государь!.. Я боюсь за тебя!
— А зря! Я не подвергнут уголовному наказанию!..