В доме у тетки Джонни в Гросс-Пойнте все было отлично, у нас каждый вечер в семь проходили чудесные ужины на кружевной скатерти с настоящими фарфоровыми тарелками и кастрюльками из серебра и с канделябром над головой, хоть их и Джонни готовила, а подавала ее тетка, никаких тебе горничных, а просто красивый спокойный дом и прекрасная тихая женщина ее тетушка. Конечно, у нее для меня ничего не было к ростбифу и бурой картошке, кроме слов, от которых мне бывало немного стыдно, но когда я сидел с нею в гостиной после ужина и продолжал читать и конспектировать, она постепенно стала понимать, что я к этой «игре в писательство» отношусь всерьез.
«Ну, – говорила она, – я слышала, некоторые на жизнь зарабатывают тем, что пишут книги, Пёрл Бак, мне сегодня в клубе сказали, и Хэрриет ван Арнесс из Пинкни, Мичиган, довольно многого для себя добилась». Пинкни, Мичиган, – то место, где у них была ферма, занятая ныне родней, прямо рядом с фермой Хенри Форда, возле Анн-Арбора или в нескольких милях, прелестная ферма, которую мы как-то навестили к воскресному ужину, и за полями у которой, в прелестном северном октябре Мичигана, мы с Джонни бродили, чтоб пойти и улечься в желтые сорняки у ручьев, дышавших холодом грядущей зимы, мечтая, что однажды мы и сами можем владеть фермой, и валяться везде в плисовых штанах и шерстяных свитерах, и курить ароматные трубки, и выращивать здоровых маленьких маслоедов, а масло с собственной маслобойни от коров, то есть. Но Джонни не могла рожать детей из-за опасного анемического заболевания, что ж до меня, то несколько лет спустя оказалось, что я, как мои дядья Винсент и Джон Дулуозы и моя тетка Анни-Мари, считай что стерилен. Раз это семейство Дулуозов такое древнее…
Наверное, ничего необычного нет в том, что к тому времени, как на дне котла Дулуозов завелись мы с моим отцом, единственное хорошее, какое с нами случилось, по нашим прикидкам, это что мы ночью могли заснуть и видеть сны, а единственное плохое – что просыпались опять в зубовноскрежетном мире. По крайней мере, у первых Дулуозов были зеленые поля в Корнуолле и Бретани, лошади и бараньи ребрышки, барки и снасти, и соленые брызги, щиты, копья и седла, и еще деревья, на которые можно глядеть. Кем бы ни были они, те Дулуозы (Керуахи), имя их означало «Язык Дома», и ты знаешь, имя это очень старое, оно кельтское, а любая семья, живущая так долго, дальше жить просто не может. «Дурная кровь», как говаривал мне Клод. Но как бы там ни было, у «жены юности моей» и меня никогда бы не могло быть детей.
Палмер, вероятно, тоже были древним семейством, она – внучка шотландского мебельного воротилы, чье состояние растранжирил ее Папаша, но все это от души. Подумать только про всех литературных и политических ослов, которым дают премии за абстракции, когда они тебе говорят, будто жизнь и ее «ценности» чудесны, великими, тщательно подобранными понятиями, намеренно нафаршированными банальностями для прикрытия, а сами они не знают, каково это – происходить из древнего рода, который слишком древен, чтобы теперь лгать.
Я проработал весь сентябрь вплоть до октября, пока не выплатил все миссис Палмер порциями по двадцатке в неделю, погасил весь свой долг, затем договорился со старым мистером Палмером, чтоб меня бесплатно довезли на грузовике до Нью-Йорка, откуда я вновь смогу выйти в море. То был октябрь 1944-го, суда теперь направлялись к другим интересным берегам, вроде Италии, Сицилии, Касабланки, думаю, даже Греции.
II
И вот я расцеловался с Джонни на прощанье, под одобрение миссис Палмер, и сел вечером на тот грузовик. Наутро мы были средь дымных холмов Пеннсильвании в их осенней дымке и запахе яблок. Ночью я уже вновь стоял на набережной Нью-Йорка, беседовал с какими-то парнями возле профсоюза, а наутро устроился действующим матросом первого класса на п/х «Роберт Трит Пейн», снова «Линии АЗВИ», как и на «Дорчестере». Им так не хватало моряков, что теперь они брали простых матросов вроде меня и производили в действующие матросы первого класса. Я до сих пор не знал даже, как распутывать лини, и концы, и всякие приблуды на палубе. Боцман судна сразу это заметил и сказал: «Ты кем это, к черту, себя возомнил, что устраиваешься на судно первым классом, а сам даже не знаешь, как спасательную шлюпку спускать?»
«Спросите в профсоюзе, я хоть кофе делать могу и стоять на баковой вахте, а в море и штурвал держать».
«Ссушь, паразит, ты до черта всему научишься за этот рейс». Но перед остальными ребятами он меня «Паразитом» не звал, он звал меня «Симпатягой», что было хуже и гораздо зловещее. Но мы стояли на Северной реке под погрузкой, поэтому в 5 вечера я вышел съездить в студгородок Коламбии и поискать Ирвина, Сесили и прочих.
Об истории Клода – Мюллера в студгородке и баре по-прежнему говорили. Небольшую заметку Джо Амстердама в «Зрителе Коламбии» об убийстве проиллюстрировали тушью – показали ступеньки русской избы, уводящие во мраки, отчего все выглядело романтично и фин-де-сьеклево. Кроме того, он меня поздравлял с тем, что я бросил «скалодробительный футбол и обратился к Вулфианским романам». Я уже потерял тот длинный роман, что писал, для удовольствия Клода и Ирвина, простым карандашом, печатными буквами, в такси: тот так никогда больше и не объявился. На мне был мой лондонский прикид – черная кожаная куртка и твиловые штаны, а также фуражка с липовым золотым плетением. Крупный грустный торговец сделал мой снимок в книжной лавке Коламбии. Я его больше никогда не видел, но то была картинка отчаянья во плоти и кости, говорю тебе.
Но красотка-блондинка Сесили принялась включать завлекалочки, чего мне обычно хватает, и я сделал крысявейшую штуку в своей жизни, я бы сказал, ответив ей взаимностью и попытавшись ее склеить. Она же просто «дразнила». И все равно я с нею обжимался всю ночь. Думаю, если бы Клод узнал об этом у себя в камере в исправительной школе, куда он загремел, признав себя виновным в непредумышленном убийстве, он бы рыдал. Она, в конце концов, была символом его девятнадцатого года жизни. Как бы то ни было, он об этом так и не узнал, пока не откинулся два года спустя. Та женщина по-любому была опасна.
Потому что, сидя в баре «Уэст-Энд» со мной, и бедным маленьким Ирвином, и Довером Джаддом, говорливым поэтом-студентом из Джорджии, она даже начала флиртовать с двумя флотскими офицерами, которые разозлились, потому что мы «все педики», а эта великая светловолосая красавица тратится впустую. Они даже обратились непосредственно ко мне, пригрозили тяпнуть Ирвина и Довера по башке и вообще вели себя так, словно собрались Сесили в «Рице» выгуливать. Я сходил в мужскую уборную, как в тот раз в Хартфорде, отработал пару ударов на стене, и вышел, и заорал: «Лана, пойдем выйдем».
Снаружи первый флотский лейтенант поднял кулаки àla[58]Джон Л. Салливэн, отчего мне вдруг сделалось смешно. Приятель его тут же за ним. Провел я с ним серию шлепков справа и слева, которые были быстры и жестки, и опрокинул его на спину на тротуар. Вот какой я военный моряк. А потом второй на меня налетел по воздуху, и я просто инстинктивно выставил локоть, поднеся кулак к собственному лицу. Он напоролся на твердый кончик кости и проскользил 6 футов по тротуару на своей физиономии. Оба были в крови и злые как черти. Теперь объединенными усилиями они повалили меня на тротуар, где схватили за длинные черные волосы и принялись стараться этой хваткой колотить меня головой о мостовую. Я шею напряг, поэтому волосы вырывались, ай. Тут вступил малыш Ирвин Гарден, пытаясь помочь. Мне он начинал нравиться. Его они просто оттолкнули. Наконец вышел Джонни-Бармен, мой большой приятель, с кучкой другого народа и своим братом, и сказал: «Так, хватит, двое на одного не годится. Конец драки».