первую он был безнадежно влюблен еще со школьных лет. Он бегал за ней, она – от него… Вторая же приятельница была, наоборот, со школьных лет безнадежно влюблена в Леву – он же ее и вовсе не любил… Третью же приятельницу можно было бы вообще не поминать, разве из авторской дотошности».
На первый взгляд – рутина. Накатанный путь, по которому идет или непременно должен пройти сочинитель, взявшийся описывать свои сердечные переживания: мимолетная влюбленность и безнадежная любовь, неодобрение мамы и многочисленные избранницы, неумение принять окончательное решение и страдания-страдания, которым нет конца и края.
Но, читая Второй раздел романа, пытаясь разобраться в чувствах Одоевцева, вычленить его симпатии, антипатии и приоритеты, уразуметь смысл его взаимоотношений с Фаиной, Альбиной и Любашей (в этом списке негласно присутсвует и загадочная Дагмара с фотоаппаратом на плече – «я совершенно убежден, что можно покорить любую женщину, без конца фотографируя её» (С. Довлатов) – это же касается и мужчины), приходишь к выводу, что все это есть ни что иное, как пародия.
Пародия на «оппозиционную» сексуальность шестидесятников, которые якобы глубже, точнее и тоньше чувствуют суть взаимоотношений между мужчиной и женщиной. Многозначительная недосказанность, интеллектуальные мытарства, психологические экзерсисы в стиле Достоевского и Бунина одновременно оборачиваются в конечном итоге постмодернистским фарсом. На ум приходит история Илюши Обломова и Ольги Ильинской, которая ничем не кончается.
Впрочем, у Битова она (история), как мы уже знаем, заканчивается пьянкой и мордобоем. И все отсылы к русской литературной классике, все высоколобые разговоры о семье, ментальности, традициях, национальной принадлежности, и, наконец, столь глубокомысленное молчание персонажей в кадре оказываются ширмой, падение которой открывает весьма неприглядный задник – вонючий трактир, он же кухня в коммунальной квартире, полутемный со следами прежней роскоши парадный подъезд, разгромленный зал с видом на Неву и Биржевой мост, дача, на чердаке которой сидит автор и пишет.
Из интервью Битова о том, как и где он пишет: «Надо было удрать куда-то. Только побег. У меня были такие места. На даче в Токсово, под Ленинградом. Куршская коса, на которой я хорошо работал. Причем условий никаких не нужно, нужно, чтобы ты был один. И никто не мешал…
Мне нужен чердак, а внизу все живы, а ты сидишь на котле, наверху. И таких чердаков я помню 3–4 в жизни».
Сверху автор спускается только по ночам, чтобы включить свет.
Он сидит на крыльце и курит.
Представляет себе, что будто бы смотрит на себя сверху.
Раздваивается, дистанцируется сам от себя.
Там, на чердаке, он додумывает фразу.
Здесь, на крыльце, он докуривает, смотрит в темноту – изображение нечеткое, не в фокусе, плывет, как плохо проэкспонированная пленка, рассуждает про себя о том, что пишет, скорее всего, роман о невидимом, о невидимом Ленинграде, о невидимом Пушкине, о невидимом и неведомом самом себе. Мыслится, что так и будет сидеть, «ленясь снова взойти на свой, теперь уже освещенный верх, впрячься в лямку своего чердака, поволочь его сквозь непроходимый текст» (А. Г. Битов).
Спит в поселке каждый дом,
Свет лишь в домике пустом…
Тень выходит на балкон,
Издает глубокий стон:
«Синий воздух, белый свет!
Нету счастья, жизни нет…
Это звучит по-некрасовски под музыку, которая не оставляет Андрея во время его токсовских посиделок.
Однажды, уже дописывая на своем токсовском чердаке Третью часть «Пушкинского дома», автор потерял сознание, а когда очнулся, то роман уже лежал на столе и был полностью готов.
Обнаруживаем у Битова: «Проснулся я, думал, рассвет. Оказалось, закат следующего дня. По полу, как осенняя листва за окном, была рассыпана рукопись.
Спал я поверх одеяла, одетый. В валенках.
Я уронил руку с лежанки и поднял попавший под нее листок…
Никогда я этого не читал… Более того, никогда я этого не писал!»
То есть, роман написан!
Но кто его дописал?
Почему произошло подобное выключение сознания?
Сколько времени длилось это состояние отрешенности?
Не явилось ли данное выпадение из реальности смертью, за которой вскоре последовало воскрешение?
На эти вопросы у Битова не было ответа. Он осознавал лишь одно – сие был абсолютный аут, вход в который и выход из которого лежал уже за гранью человеческого понимания, это не являлось сном, но и не было явью.
Мне не спится, нет огня;
Всюду мрак и сон докучный.
Ход часов лишь однозвучный
Раздается близ меня…
Значит, все-таки Александр Сергеевич запустил часы в «Пушкинском доме», хотя в предложении, с которого текст предположительно мог начаться – «взглянул на часы – они стояли», они были неподвижны.
Мертвы.
Вообразим себе такую ситуацию – сочинитель оказывается в прострации, думает, что начатый им роман, его же и раздавил, похоронил под толщей смыслов, образов и сюжетных линий. Вынужден рассуждать следующим образом: «…роман мы опишем как жанр такого объема и такой протяженности, при котором невозможно, чтобы автор продержал каким бы то ни было усилием состояние, в котором приступил к нему. Роман – это жанр, в котором неизбежно меняется сам автор, жанр, отражающий, чем дальше, тем больше, изменение не столько героев, сколько самого автора».
Следовательно, происходит изменение автора, который постепенно превращается в другого человека.
Вот этот другой человек «Пушкинский дом» и дописал за одну ночь, или за один миг, или за одну другую жизнь…
Обо всем об этом Битов думает, сидя на крыльце, а затем, докурив, поднимается к себе на чердак, чтобы там продолжить работу, садится к столу и только сейчас понимает, что часы, висящие на стене, идут.
Странно, а ведь он их не запускал…
Или все-таки Пушкин?
Москва Битова
К Москве я придышался.
Андрей Битов
Во дворе дома № 134 по Профсоюзной улице стоит автомобиль ВАЗ-2104, в котором спит человек. Он кое-как устроился на водительском сиденье, которое откинул до упора, поджал ноги, повернулся на правый бок, подложив под щеку правую ладонь, а левой прикрыв глаза, потому что в лицо светит уличный фонарь. Под утро человеку придется проснуться, чтобы запустить двигатель и включить печку, это произойдет потому, что он замерзнет. А пока он спит и ему снится, будто он гуляет по Бульварному кольцу большого средневекового города. Он точно знает, что это не Ленинград, потому что здесь все по-другому – и дома, и улицы, и люди, здесь даже дышится по-другому, но он уже придышался во сне и ему нравится, что ленинградский дух сырости и прелых водорослей, одуряющий запах мокрого цемента и дешевого