Любой человек, употребляющий слова «выкристаллизовываться», «дискурс», «концептуация», «визуализировать», «социетальный» и прежде всего «теллурический», настоящий сукин сын (или сука). И тот, кто бранится на публике, оскорбляя слух окружающих непристойностями. И тот, кто за столом крошит хлеб и скатывает из него шарики. Не спрашивайте, почему я считаю тех, кто позволяет себе столь уродливые вещи, сукиными детьми (и суками); так подсказывает мне моя интуиция; они неисправимы, необучаемы. То же самое можно сказать про человеческое существо любого пола, которое, чтобы испанизировать слово «виски», говорит или пишет «гуиски», «блю йинс» или «хайболь». Таковые, по моему разумению, достойны смерти, ибо живут совершенно зря.
Книги и фильмы существуют для того, чтобы меня развлекать. Если за чтением или просмотром фильма я скучаю, отвлекаюсь и клюю носом, мне попались плохие книга или фильм, не выполняющие своего предназначения. Вот несколько примеров: из книг — «Человек без свойств» Музиля, а из фильмов — поделки Оливера Стоуна и Квентина Тарантино.
В отношении живописи и скульптуры мои критерии весьма просты: то, что мог бы сделать сам, — полное дерьмо. Внимания достойны лишь художники, произведения которых нельзя повторить. Если руководствоваться этим критерием, получается, что «творения» Энди Уорхола или Фриды Кало — обыкновенный мусор, тогда как самые слабые работы Жоржа Гросса, Чильиды и Бальтуса гениальны. Помимо этого нехитрого правила надо учесть еще вот что: картины и скульптуры должны возбуждать меня (мне не очень нравится это определение, но ничего лучше придумать не получается; есть довольно точное креольское выражение «вогнать в жар»). То, что мне нравится, но не щекочет нервов и не рождает у меня никаких театрально-сексуальных фантазий, сопровождающихся легкой эрекцией, не представляет никакого интереса, даже если речь идет о «Моне Лизе», «Гернике» или «Ночном дозоре». Вы, наверное, удивитесь, но у Гойи, еще одной священной коровы, мне нравятся только башмачки на каблуках и с золотыми пряжками да белые вышитые чулки на ножках его маркиз, а у Ренуара вызывают благосклонность (и порой интерес) лишь розовые зады его крестьянок, остальными частями тела, смазливыми личиками и блестящими глазками похожих — vade retro![113]— на заек из «Плейбоя». У Курбе достойны внимания лесбиянки и гигантская задница, смутившая императрицу Евгению.
Предназначение музыки, как я полагаю, состоит в том, чтобы погружать меня в водоворот ясных и чистых эмоций, помогать мне отрешиться от самых прозаических и скучных сторон моей натуры, переносить меня туда, где нет места унылым повседневным заботам, и пробуждать мои фантазии (главным образом эротические и неизменно связанные с моей женой). Ergo,[114]если музыка оказывается слишком совершенной и оттого навязчивой, если она отвлекает меня от раздумий, — возьмем для примера Гарделя,[115]Малера, Переса Прадо, все без исключения меренги[116]и приблизительно пятую часть существующих опер, — это плохая музыка, и в моем кабинете ей не место. Нетрудно догадаться, что мне нравится Вагнер, несмотря на несносные трубы и флейты, и что я довольно высоко ценю Шенберга.
Как следует из краткого обзора моих пристрастий, которых Вы вовсе не обязаны разделять (не очень-то хотелось), эротику я понимаю как игру (в самом высоком, предложенном великим Йоханом Хейзингой понимании этого слова), в которой могут участвовать лишь избранные, игру частную, тайную, успех которой прямо зависит от того, удастся ли сохранить ее в секрете, вдали от любопытной публики, вмешательство которой лишает игроков всякого смысла. Хотя сам я терпеть не могу волосатых женщин, amateur,[117]который запрещает своей партнерше или партнеру сбривать растительность под мышками, потому что любит ласкать ее ртом, доводя себя до экстаза и рева в нижнем регистре, вызывает у меня уважение. В то время как несчастный недоумок, покупающий — по всей вероятности, в одном из порно-супермаркетов, расплодившихся по всей Германии благодаря бывшей летчице Беате Узе,[118]— мохнатые накладки на подмышки и лобок (самые дорогие делают «из натуральных волос») всевозможных форм, размеров, вкусов и цветов, не дождется моего сочувствия.
Легализация и публичное признание уничтожают эротику, низводят ее до порнографии, этой эротики для бедных кошельком и духом. Порнография пассивна и коллективна, эротика предполагает индивидуальное творчество даже в тех случаях, когда в нем участвуют двое или трое (я уже говорил, что увеличивать число партнеров ни в коем случае нельзя, иначе торжество свободной фантазии превратится в митинг, цирк или спортивное состязание). Поэтому аргументы поэта-битника Аллена Гинзберга (почитайте его интервью Аллену Янгу в «Консюль де Содома»), воспевающего демократический и справедливый промискуитет с коллективными совокуплениями в бассейне, эгалитарный полумрак которых дает красавицам и уродинам, худышкам и толстухам, девчонкам и старухам равные права на наслаждение, вызывают у меня гомерический хохот. Смехотворное суждение, достойное комиссара-конструктивиста! Демократия может повлиять лишь на гражданский статус человека, в то время как любовь — желание и наслаждение — относится, как и религия, к частной, интимной сфере, основанной не на подобиях, а на различиях. В сексе нет ничего демократичного; он элитарен, аристократичен, ему не чужд спортивный дух (в рамках принятых обоими правил). Коллективные сношения в темных ванных, которые поэт-битник считает идеальной моделью плотских отношений, слишком напоминают совокупления кобыл и жеребцов на пастбищах или топтание кур в переполненных курятниках, тот, кто им предается, отказывается от благого творческого начала, ему чужды чувственные фантазии, в которых сливаются воедино тело и дух, воображение и гормональные всплески, в них нет того, что ценит в эротике скромный эпикуреец и анархист, заключенный в законопослушное тело управляющего страховой компанией.
Секс по рецептам из «Плейбоя» (я буду возвращаться к этой теме до самой смерти, моей или Вашей) лишен двух, как мне кажется, важнейших составляющих эротизма: риска и стыдливости. Попробую объяснить. Забитый неудачник, преодолевающий стыд и страх, чтобы распахнуть пальто и в течение нескольких мгновений демонстрировать половой орган черствой матроне, которой выпало ехать с ним в одном автобусе, совершает неслыханную дерзость. Бедняга прекрасно понимает, что за этот мимолетный каприз его могут избить, линчевать, забрать в участок, со скандалом изгнать из общества, объявить изгоем и опасным психопатом. И все же он идет на это, ибо наслаждение сильнее страха и стыда. Какая чудовищная пропасть — столь же глубокая, как бездна между эротикой и порнографией, — отделяет его от обрызганного французским одеколоном менеджера с «Ролексом» на запястье (как же без него), который, расположившись в темном углу модного бара, под звуки блюза открывает последний номер «Плейбоя» и расстегивает молнию, полагая себя передовым, лишенным предрассудков, современным пожирателем удовольствий, готовым обнажиться перед всем миром. Несчастный идиот! Он даже не подозревает, что демонстрирует в общественном месте верность толпе и обезличивающей моде, добровольный отказ от свободы и воображения, атавистический рабский дух.