— Я не читала ему писем и ни слова не говорила о маске, — упрямо повторила донья Лукреция. И тут же усомнилась в собственных словах.
А что, если говорила? Вчера или позавчера? Все эти дни голова у женщины была занята бог знает чем; вместе с анонимками на нее обрушился целый каскад тревог, надежд, подозрений и мечтаний. А что, если Хустита права? Что, если она упомянула, пересказала, а то и прочла пасынку отрывок про маску и зеркало? В таком случае, оскорбив и ударив мальчика, она поступила несправедливо.
— Я так устала, — пожаловалась донья Лукреция сквозь слезы. — Полностью вымоталась, Хустита, до самого донышка. Наверное, я сама ему сказала и забыла. Где только была моя голова? Не знаю. Вот бы уехать из этого города, из этой страны. Туда, где никто меня не знает. Подальше от Ригоберто и Фончито. Мне кажется, я провалилась в глубокий колодец и никак из него не выберусь.
— Не надо грустить, сеньора. — На плечо доньи Лукреции легла ободряющая рука Хустинианы. — Не терзайтесь. Есть надежный способ узнать, кто слал вам весь этот вздор, Фончито или Ригоберто.
Донья Лукреция подняла голову. Горничная лукаво улыбнулась.
— Ну как же, сеньора. — Казалось, она улыбается не только губами, но и глазами, зубами, даже жестами. — Вам ведь назначили свидание? В последнем письме. Просто пойдите туда и сделайте, что вам велели.
— Ты думаешь, я способна на эти глупости из мексиканских сериалов? — вяло возмутилась донья Лукреция.
— Зато узнаете, кто автор анонимок, — заключила Хустиниана. — Если хотите, я пойду с вами. За компанию. Если честно, я умираю от любопытства. Папочка или сынок? Кто из них?
Девушка рассмеялась так мелодично и заразительно, что и донья Лукреция не сдержала улыбки. Пожалуй, эта чокнутая в чем-то права. Наверное, действительно стоит сходить на это проклятое свидание, чтобы раз и навсегда покончить со всеми тайнами.
— Он не придет, только еще раз надо мной посмеется, — нехотя возразила донья Лукреция, в глубине души сознавая, что решение принято. Она пойдет и будет ломать комедию, если папочке или сыночку так угодно. Игру, в которую она играла все это время, придется довести до конца.
— Приготовить вам тепленькую ванну с пеной, чтобы вы немного расслабились? — бодро предложила Хустиниана.
Донья Лукреция кивнула. Теперь ее терзала совесть, она чувствовала, что допустила по отношению к мальчику ужасную несправедливость.
Письмо читателю «Плейбоя», или Эссе об эстетике
Полагая эротику гуманным, интеллигентным и изысканным выражением плотской любви, а порнографию — профанацией и падением, я обвиняю Вас, читателя «Плейбоя» и «Пентхауса», постоянного посетителя клоак, в которых показывают жесткое порно, и секс-шопов, где покупателям предлагают электрические вибраторы, резиновые фаллоимитаторы и презервативы в форме петушиных гребней или архиепископских митр, в том, что Вы способствуете низведению того, что делает смертных мужчин и женщин равными богам (так полагали язычники, не святые и не ханжи в вопросах секса), на уровень бессловесных тварей. Вы совершаете преступление каждый месяц, когда, не давая труда собственному воображению, прибегаете к фабричным изделиям, которые утоляют Ваш сексуальный голод, но одновременно вульгаризируют секс, лишают его оригинальности, тайны и красоты, превращают в глупый маскарад, парад дурного вкуса. Чтобы Вы поняли, с кем имеете дело, считаю своим долгом пояснить Вам, что сам я (существо по природе своей моногамное, хотя и терпимое к адюльтеру) скорее согласился бы заняться любовью с покойной Голдой Меир, уважаемой основательницей государства Израиль, или с угрюмой госпожой Маргарет Тэтчер, в бытность премьер-министром Великобритании ни разу не сменившей прическу, чем с одной из глянцевых кукол с силиконовыми бюстами, выскобленными лобками и искусственными волосами, которые в одной и той же позе, нацепив для довершения нелепой картины кроличьи ушки и хвост, появляются во враждебном Эросу журнале «Плейбой» под рубрикой «Зайка месяца».
Моя ненависть к «Плейбою», «Пентхаусу» и их собратьям возникла не на пустом месте. Эти журналы — символ деградации секса, исчезновения благородных табу, которые позволяли человеку защищать свою внутреннюю свободу, создавать и развивать тайный, неповторимый мир собственных ритуалов, запретов, образов, культов, фантазий и церемоний, придавая акту любви этическую ценность, привнося в него эстетическое начало и превращая его в акт творчества. Акт, во время которого, в интимном полумраке спальни, мужчина и женщина (я намеренно привожу в пример традиционный случай, хотя речь с таким же успехом может идти о двух женщинах, или двух мужчинах, или об одном мужчине и двух женщинах, или о любом другом раскладе при условии, что количество действующих лиц не превышает трех) могут соперничать с Гомером, Фидием, Боттичелли и Бетховеном. Едва ли Вы меня понимаете, но это не важно; если бы Вы могли меня понять, Вы не стали бы, как последний идиот, сверять свои эрекции и оргазмы с часами (из чистого золота, полагаю) господина по имени Хью Хеффнер.[112]
Проблема, о которой я говорю, в первую очередь эстетическая, а потом уже этическая, философская, сексуальная, психологическая или политическая, хотя на самом деле такое разделение неправомерно, ибо все, что имеет хоть какое-то значение, так или иначе связано с эстетикой. Порнография отказывается от творческого начала, которое присутствует в эротике, ставит плотское выше духовного и ментального, делает главными действующими лицами фаллосы и вульвы, а вовсе не фантазии, которые владеют нашими душами, и отделяет физическую сторону любви от остальных сфер человеческой жизни. В то время как для Вас, порнографа, как и для собаки, обезьяны или лошади, смыслом полового акта является семяизвержение, мы с Лукрецией занимаемся любовью, когда завтракаем, одеваемся, слушаем Малера, болтаем с друзьями, смотрим на море или облака.
Коль скоро я заговорил об эстетике, Вы можете подумать — если порнография и мыслительный процесс совместимы, — что Ваш покорный слуга сам угодил в коллективистскую ловушку, разделив общепринятые ценности, и отказался от части собственного «я», ощутив себя частью племени. Я готов признать, что такая опасность действительно существует. За независимость от других я готов бороться денно и нощно, ревностно оберегая собственную внутреннюю свободу.
Выношу на Ваш суд небольшое эссе об эстетике (мои идеи не предназначены для широкого круга и постоянно преображаются, меняя очертания, словно кусок глины в руках гончара).
Все, что блестит, уродливо. Есть блестящие города, вроде Вены, Буэнос-Айреса или Парижа; бывают блестящие писатели, такие, как Умберто Эко, Карлос Фуэнтес, Милан Кундера и Джон Апдайк, и блестящие художники, например Энди Уорхол, Матта и Тапьес. Несмотря на свой блеск, мне они кажутся совершенно заурядными. Блестящими можно назвать всех без исключения современных архитекторов, усилиями которых архитектура перестала быть искусством и превратилась в разновидность рекламы и пиара, так что можно смело отказаться от их услуг раз и навсегда, позвать вместо них дельных каменщиков и прорабов и целиком положиться на вдохновение профанов. Блестящих музыкантов не существует, хотя ими пытались стать и почти стали композиторы Морис Равель и Эрик Сати. Кино, в котором не осталось ничего, кроме секса и драк, переживает постартистическую эпоху, а следовательно, не должно рассматриваться в труде, посвященном эстетике, если не считать нескольких западных аномалий (вечер спасают Висконти, Орсон Уэллс, Буньюэль, Берланга и Джон Форд) и одну японскую (Куросава).