них за тот же самый стол и потихоньку, как бы украдкой, хлебала собственного приготовления какой-то светленький, жидкий супок из железной миски, а потом корочкой зализывала миску начисто и пила чай… — и как же не разорвалось, почему же, почему не разорвалось тогда его сердце! Но еще мучительней было, когда дети их, ничего не понимая, сидя за столом, беспрерывно звали бабушку к себе и никак не доходило до них, отчего сидит бабушка в другой комнате, низко опустив голову, и старается ни за что не показать редких, оскорбленных слез. А они все зовут: «Бабуля… бабуля… ну иди же к нам… садись есть с нами… Мамочка, ну мамочка!.. ты позови бабулю… пускай с нами ест…» И это тоже выдержало сердце! — но как, как могло и смело оно это выдержать?!
И Бахолдин, не жалея теперь себя, продолжал вспоминать дальше… и вспомнил, что если приходили к ним кто-нибудь из друзей во время обеда, то садились вместе с ними… и ели хорошо, не стесняясь, весело разговаривая… а потом вдруг спрашивали: «А мама-то почему не ест с вами?» — и тогда он — опять он! — отвечал: «Да она не хочет еще сейчас…» — или: «А она уже поела… недавно совсем».
И бессознательно теперь, схватив голову руками, Бахолдин заскрипел зубами, раскачиваясь слева направо и справа налево… и не было ему облегчения.
А старая, давнишняя жизнь все мелькала в его сознании… и высокое горе туманить начало ему сердце… Где же и когда это случилось, что, придя раз с работы, он увидал мать лежащей на тахте, с закрытыми от боли глазами… и спросил у жены, мимо пробегающей с бельем, что с матерью… и жена ответила легко: «Представляется». Ему стало вдруг страшно, и он как сумасшедший побежал за «Скорой помощью» и прибежал туда, и что-то кричал, объяснял… а потом приехала «Скорая», сделали матери укол и сказали, что еще бы немного и могло быть совсем худо…
И он понял теперь, Бахолдин, что так и останется письмо нераспечатанным, не сможет он его распечатать и прочитать… и если не дошло письмо по адресу, пусть будет так, что как будто бы оно дошло… Дошло — и все: ни слуху о нем, ни духу…
А утром следующего дня, первого августа, Бахолдин вышел на работу совсем успокоившийся, в который уже раз с надеждой в душе… Он шагал по рейду, по единственной здесь улице, в огромных болотных сапогах, намереваясь работать сегодня на сплаве, возможно, с формовщиками… Встречавшие его сплавщики, и жены их, и дети, все здоровались с ним, и он с ними также здоровался, и от этого что-то настоящее, твердое появлялось в его надежде.
Когда он подходил к конторе рейда, то еще издалека заметил множество людей внизу, а вверху — на крыльце — стоял начальник рейда Савва Иванович и что-то объяснял сплавщикам. И чем ближе к конторе был Бахолдин, тем большее замечал недовольство сплавщиков, которые не хотели слушать Савву Ивановича и неодобрительно гудели. Впереди всех — а это была бригада Вовы Тихонова — стоял сам Вова и, держа в правой руке какие-то листки, махал ими и что-то горячо возражал, как только Савва Иванович смолкал. И бригада, крича вразнобой, поддерживала Вову, и Бахолдин понял, что заварилась какая-то каша. Но он знал, что с Саввой Ивановичем заваривать кашу сложно, и, кто бы ни был прав в споре, в конечном итоге берет верх всегда Савва Иванович. И как только Бахолдин подошел ближе, так его сразу же втянули в этот водоворот, в котором разобраться он сумел не сразу, но, главное, втягивали его таким образом, чтобы оказался он на стороне бригады.
Вова Тихонов кричал, что это жульничество, грабеж среди бела дня, что все — к чертовой матери! — работать бригадиром он больше не будет, потому что стыдно смотреть своим в глаза, а Савва Иванович спокойно возражал, что и в бригаде он останется бригадиром и работать будет как миленький, а что стыдно смотреть бригаде в лицо — это он правильно так думает, стыдно и должно быть… На то он и бригадир, чтобы знать, как оформлять бумаги и прочее…
— Но вы же сами говорили, что куб пойдет по 28 копеек! Ведь вся бригада слышала! Сами же еще подсчитывали заработок, говорили: мол, план у вас идет хорошо, давайте давите в том же духе… а теперь?
— А что теперь?.. Теперь то же самое — получите сколько заработали, — отвечал Савва Иванович. — Ты мне наряд-заказ покажи, сколько там написано?
— Да вон они, вон они, проклятые наряды! — тряс листками Вова Тихонов. — И ничего там нет, вы же знаете… Что мы — не верить вам должны? Ведь и вы, и мастер ваш — у, морда! — говорили, и технорук, Марк Алексеевич, все говорили, что по 28 копеек. И обманули, выходит?
— Почему обманули? — возражал Савва Иванович. — Мы оформили наряды по сетке, как и полагается, по 19 копеек за куб. Вот в Нижней Протоке — там по 28 копеек, а вы пойдите там поработайте! Там языком не почешешь, там работать надо: и течение, и карчей столько, что вам и не снилось…
И тогда все начали спрашивать Бахолдина, что вот он, технорук, тоже так считает? Тоже не помнит, как обещали за куб не по 19 копеек, а по 28? А может, это он и сказал мастеру, — мастер стоял в стороне и молчал все время, — чтоб закрыть наряды по 19 копеек?..
Бахолдин все отлично понимал и поначалу весь внутренне вскипел против Саввы Ивановича, начальника рейда, да и против Вовы тоже, потому что, прежде чем ехать на сетку, возьми как бригадир у мастера наряд-заказ, оформи его, чтобы четко и ясно там было указано: 1 куб. — 28 коп., но чем дальше шел спор, тем тревожней становилось Бахолдину. Он должен был сказать правду, ту, что была за бригадой, а он — вместо этого — начал раздумывать, почему же начальник рейда сделал так, а не иначе? И сначала, кроме корысти Саввы Ивановича и мастера, которым, как и Бахолдину, конечно, перепадут за это некоторые денежки, кроме корысти, он не увидел ничего… Но потом догадался: зол был Савва Иванович на бригаду, крепко зол… Как начальник, он отвечал за план не только, конечно, по бригаде Вовы Тихонова, но по всему рейду, и план этот шел ни к черту… А Вова, видишь ли, выполнил свой план, а чтобы перевыполнить его, чтобы помочь таким образом рейду, — палец о палец не ударил!.. С другой стороны, как бы ни старался Вова, все равно вытянуть общий план