Капитан ФуСожрал мясо,А рис оставил.Я чуть не прыснул, вспомнив эти строчки. Мама заметила, что я улыбаюсь, спросила почему, и я рассказал ей этот стишок. Она сказала, что в пансионе мадам Цоцу их тоже кормили всякой дрянью, да и учительницы бывали жестоки. Посмеялись над капитаном Фу – мол, интересно, как ему удалось отвертеться от мерзкого риса. В ВК нас заставляли доедать все, что лежало на тарелке.
– А иначе что? – уточнила мама.
– Иначе побьют.
– Посмотрим, – мама запустила руку в кулечек с орехами.
Трамвай задрожал, заскрипел, описал дугу по Виктории и, набирая скорость, устремился к следующей остановке.
– Домой не поедем, – повинуясь порыву, заявила мама. – Поехали в центр.
Настоящее чудо. Мы прокатимся с одного конца города на другой и в конце концов, после обеда, начисто позабудем о мисс Шариф, мисс Бадави и гимнах арабскому единству.
– Не расстраивайся ты так, – посоветовала мама, когда я в сто первый раз спросил, что, по ее мнению, мисс Бадави расскажет отцу. Потом повернулась вправо и назвала первую станцию после Виктории с веселой, беспечной девчачьей улыбкой, приводившей моего отца в такую ярость, когда он сообщал дурные вести: он называл маму самой безответственной и эгоистичной оптимисткой – за то, что она, в отличие от него, не хмурилась и не напускала на себя озабоченный вид. – А это Лоранс, – мама показала на следующую остановку, платформа которой в этот час была тиха и пустынна. И не успел я опомниться, как мама перечислила все станции на линии Виктория – французские, греческие, немецкие, арабские, английские названия, которые навеки переплелись в моей памяти с образом мамы в солнечных очках на империале, темные волосы и цветистый шарф развеваются на ветру, на заднем фоне виднеется море, мама курит сигарету и изо всех сил старается отвлечь меня от школьных огорчений. Я никогда их не забуду: Сарват, Сан-Стефано, Зизиния, Мазлум, Глименопуло, Саба-Паша, Болкли, Рошди, Мустафа-Паша, Сиди-Габер, Клеопатра, Спортинг, Ибрахимия, Кемп де Шезар, Шатби, Мазарита, Рамлех.
На подъезде к Рошди показались ряды старинных вилл с садами и высокими деревьями, некоторые даже с фонтанами. Трамвай свернул влево, и я понял, что вижу дом Монтефельтро. И эту виллу, как многие другие, превратили в арабскую школу. По саду с громкими воплями носились девчонки в длинных блузах цвета хаки. Я упомянул о синьоре Уго, и мама сказала, что тот теперь учитель истории в лицее святого Марка.
– Идем в кино, – добавила она.
* * *
В тот год после Рамадана отец взял мне репетитора по арабскому, шейха Абдель Нагиба. Мне запомнились лишь его огромные вонючие ступни и то, как он, поправляя мои ошибки во время чтения Корана, клал мозолистую ладонь мне на бедро. Он преподавал только Коран, на каждом занятии заставлял меня выучить наизусть одну-две главы, или суры, однако же объяснить их не трудился. Мне надлежало переписывать суры каждый день по много-много раз.
По сравнению с уроками арабского в ВК не было ничего утешительнее, чем просидеть несколько часов за столом, переписывая одну и ту же суру десять, двадцать, тридцать раз в тетрадь, залитую апрельским солнцем, придававшим комнате безмолвное, безмятежное очарование: лучи скользили по стене, учебникам, столу, моей руке и Корану предвестниками летнего ослепительного полуденного света, теплого моря и пляжного братства.
Старая репродукция Матисса манила и сияла в утреннем свете; меж балясин, ограждавших балкон художника в Ницце, проглядывали пятна лазури – разумеется, море.
Из кухни Абду доносились запахи лайма, дынь, переспелых огурцов. Со дня на день начнутся сборы, всю мебель накроют простынями, и мы отправимся на лето в Мандару. «Лазем бахр», – говорил Абду, «нам нужен пляж». Рамадан поневоле наводил на мысли о лете.
Я занимался молча, прилежно, и в душе у меня царила блаженная пустота, как у средневековых писцов, день-деньской трудившихся над рукописями, в которых они не могли прочесть и не понимали ни слова.
Однако шейх Абдель Нагиб был мною недоволен. Тридцать раз переписывая суру, я тридцать раз пропустил строку.
– Неужели ты не понимаешь, что без этой строки сура теряет смысл? – Шейх повышал голос, я же в ответ негромко и с уважением признавался, что и правда не понимаю, поскольку, как было ясно всем, кто меня знал, не в состоянии понять прочитанный арабский текст, если мне его предварительно не объяснят.
Летом в Мандаре шейх Абдель Нагиб задавал мне в два раза больше: заставлял переписывать каждую суру по шестьдесят раз. В среднем это занимало у меня час, особенно если подсчитать количество строк в каждой суре и выписать сперва первое слово шестьдесят раз, потом соседнее с ним, второе, еще шестьдесят раз, потом третье слово шестьдесят раз и так далее. Мадам Мари не могла оценить, насколько поучительным был мой метод переписывать одну и ту же суру; время от времени она заглядывала ко мне в комнату, проверяла, как идут дела, и восклицала с беспокойством: «Ты очень, очень стараешься».
Вдалеке гудела волынка старого бедуина, который приходил всегда около трех часов дня – босиком по раскаленным песчаным дорогам Мандары. Волынщика все называли «горемыкой», потому что он ходил в потрепанной форме своего прежнего британского оркестра. После него устраивал представление попрошайка с бабуином. И наконец являлась мусорщица, аль-заббала, – или, на ломаном французском, la zibalire, – с огромным вонючим мешком объедков, которые дни напролет гнили на солнце: каждый день она стучала в нашу дверь, просила стакан воды, выпивала ее у порога, задыхаясь от зноя, и говорила: «Аллах йисаллимак, йа Абду», храни тебя Бог, о Абду.
За мусорщицей последовал торговец хлебом и печеньем, за ним мороженщик, потом зашумели соседские мальчишки, собиравшиеся понемногу неподалеку от нашего дома; я толком не слышал, о чем они говорили, как вдруг, стряхнув оцепенение и навострив уши, понял, что приятели мои намерены устроить на песчаном берегу битву воздушных змеев. Они привязывали старые бритвенные лезвия к хвосту и голове одного из змеев.
Греки Мандары славились своими воздушными змеями и всегда выигрывали. Это были мальчишки из местного греческого приюта, чьи огромные змеи, Парал и Саламиния[95], каждое лето царили в небе над пляжем. Когда наш змей бросался на Парала с Саламинией, те сперва не желали ввязываться в драку, шипели на него, точно ленивые кобры, грациозно и властно кивали и покачивали головами, отгоняя его. Однако стоило противнику подобраться ближе, как сперва один, а за ним и второй без предупреждения пикировали на него и разрывали двумя прицельными ударами, даже не перепутавшись нитками; наш ошеломленный беспомощный змей пытался было взлететь, но в конце концов падал на песок, а мальчишки бросались от него врассыпную, чтобы лезвиями не посекло. Издалека за поединком следили два грека постарше, выкрикивали команды, когда страсти накалялись, мальчишки же вопили и хлопали в ладоши, наблюдая, как Парал с Саламинией приближаются к следующей жертве, на этот раз уже безо всякой провокации.