лицо.
В доме распоряжалась Надежда. Она пришла навестить мать, помочь ей делом, участием и всем, чем возможно. Но подлаживаться под мать было не в ее натуре. Она наводила в доме свои порядки. Иванихе видно было, как Надежда с силой распахнула дверь, и с крыльца в весеннюю сырость вылетели одна за другой обе старухи, узел с тряпьем, опорки какие-то. Надежда распахнула настежь все окна, подоткнула подол и взялась за уборку.
Иваниха молчала.
Ветер, входя в дом, парусил занавеску. Пахло талой землей, где-то совсем близко хлопотали скворцы. Дочь, молодая и ловкая, взяла ведро и пошла за водой к колонке. Отсюда, с высокой Иванихиной кровати, видно было в окно, как у колонки сидели на своих узлах изгнанные старухи. Они выли: «Глядите, люди добрые, гонят сирых, несчастных». Когда Надежда с ведрами подошла, они изготовились удирать. Но Надежда на них и не глянула.
Иваниха молчала. Долгая дума стояла в ее глазах. Она думала о жизни, которая прожита, и о другой жизни, идущей следом. Вон как новая-то жизнь шагает! Вместе с тряпьем да хламом и тебя самое прочь из дома. Поделом, устарела. А ведь нет-нет да и приснится ей, что она молодая. Был у нее муж. Попивал он, случалось, и бил иногда, охотник был до баб. А все же друг. Где ты, желанный? Устарел бы и ты сейчас…
Никогда так наглядно не виделась ей жестокость жизни. И вдвойне жестокость оттого, что справедливо все. Нельзя было сказать себе, что ты обижена, и этим облегчить свою участь. Так назначено богом, чтоб жизнь шла на смену жизни. Хочешь не хочешь, но даже в собственной гибели надо видеть милость божию, его мудрость и славу.
Но человек неблагодарен от века. В помыслах у него одна суета, а в сердце затаилась мстительность. Иваниха смотрела, как ловко управлялась с уборкой дочь, видела все, что было в дочери от ее, Иванихиной, плоти и крови и от ее характера. Но никакого движения в душе — ни боли, ни трепета. Это новое было что-то в Иванихе, она догадывалась. Пойми она, что такое в ней новое, Иваниха ужаснулась бы. Фанатическое ожесточение опустошило душу, подобно наркомании или разврату. Она сама навлекла на себя это увечье души. Еще вчера мысль о дочерях легонько толкала ее сердце, а теперь и в этом месте в душе черно и страшно зиял провал.
Надежда почувствовала на себе взгляд матери.
— Ты не спишь? — обернулась Надежда.
Иваниха промолчала. Надежда вытерла руки о фартук и присела к ней.
— Укрою тебя получше. Воздух еще сырой. А проветрить надо. Начадили тут лампадами своими — дышать нечем.
Все это Иваниха пропустила мимо ушей.
— Где Любка? — спросила она.
— Не знаю.
— Знаешь!
— Придет! Завихрилась куда-нибудь. Она же шальная стала совсем — ты что, не видишь?
— Я вижу все! Дай мне икону, — приказала мать.
Старухи выть уже устали, но, несмотря на то, все выли. Видя в открытую дверь, что Надежда взяла икону, старухи оживились: что-то менялось в их пользу.
Смиренно, подчеркнуто смиренно — таков ее протест — Надежда подала матери икону и отошла.
Иваниха закрыла глаза и стала шептать молитвы, стала кликать к себе морфиническое опьянение — чувство, обойтись без которого Иваниха уже не могла. Оно явилось. Чувство было остро и четко, но только поначалу. Потом, спустя час-полтора (Иваниха знала это), оно станет тупым и будет жить не в груди, не в сердце, а где-то в спине. Где-то между лопатками будет сидеть несильная, зато постоянная нудь вроде озноба или тяжелого утомления. И через это гнетущее чувство будет видеться ей мир. Но это потом, это после. А пока…
Она встала. И, как было это прошлый раз с Любой, Надежда не узнала в матери прежней больной старухи.
— Алевтина! Дарья! Где ж вы?
Старухи мигом явились. Теперь Надежда была им не страшна. Они глядели на нее с торжеством. Старухи знали: если Иваниха берет власть, сильнее ее не может быть никого. В эти минуты старухи боялись ее больше, чем бога.
— Одеваться буду! — повелела Иваниха. — На моленье идем.
— Мама, опомнись! Ты же больная совсем. Ну что ты нас мучишь? Разве можно так жить?
— Молчать, уста твои скверные! — Потом она добавила шепотом: — Все ходим под богом, божьего суда не миновать.
Одежду Иванихину тотчас собрали и угодливо ей поднесли. Иваниха отстранила старух. Высокая, в длинной, как саван, ночной сорочке, с распущенными седыми волосами, она была сильна.
— Нету у меня дочерей. Пусть будут прокляты дни, когда я вас родила.
Надежда в ужасе сделала шаг назад, сделала еще один шаг… И опрокинула ведро.
— Мама!..
2
«Надежда Федоровна!
Вы читаете это письмо у меня дома. Если сбылось, что ждал, вы пришли, — кланяюсь вам очень низко. Сядьте, пожалуйста, моя дорогая. Вы для этого дома желанный человек. Пусть Анна угостит вас чем-нибудь».
Надежде душно стало, тревожно. Она сняла платок. Тотчас платок был подхвачен. И стул сейчас же — все для гостьи.
— Пирогом вас угощу. Квас с изюмом из погреба. Ха-алодный!
«Я должен уехать, — читала Надежда. — Меня ждет какое-нибудь наказание, как я предполагаю. Я не ищу сочувствия, сан свой я сложу с себя добровольно. Рассказывать ничего не буду. Спросите у Любы, вашей сестры, может, она сумеет что-нибудь объяснить. Хотел я на вас посмотреть. Не думайте — праздность, нет! Я немного колдун. Я бы на вас поглядел и, может, понял бы свою судьбу — как мне дальше жить».
— Любит он вас, батюшка Александр Григорьевич. Ночей не спит. Уезжал — в комнате сам уборку делал, чтобы вам понравилось, когда придете. Мне наказал не отлучаться. Цветы велел менять каждый день.
«Оба вы хороши. Брехуны собачьи, — упорно думала Надежда. — Язык-то уж подвешен слава богу. С елеем-то оно как гладко да сладко!» Это потому она так думала, что видела правду. Плутоватая старушка не льстила и не лукавила. Льстят и лукавят не так.
— Кушайте, пожалуйста. Уж пожалуйста!
— Спасибо, бабушка.
«Знаю я вас давно. Я издавна знаю: верховное в жизни есть бодрость, она мудрее мудростей. Вы древняя женщина, амазонка-воительница. Я видел ваше лицо на этрусских вазах. Вы Марсельеза — знаете картину Делакруа? А то простенькая песенка есть, дудочка-жалейка. Печаль в ней, печаль! И терпение, долгое-долгое, суздальское. Это тоже вы. За декабристами в Сибирь шли вы же, княгиня Волконская. Княгиня, у вас есть сарафан? Носите сарафан… Вы из тех, кто рожает по двое, по трое — от щедрости. А сами-то вы за двоих, за троих в любом деле. Укатить бы с вами куда-нибудь к черту!