— Готт зай данк! Это же Мишка, Франтишек Мишка[35]! «В том же самом, но наоборот» он играл Цезаря, а Цайлайс — Антония. Цайлайс лежал на катафалке для развозки мертвецов и шевелил пальцами ног, а Мишка, возвышаясь над ним, произносил знаменитый монолог Цезаря на идише, не идиш-идише, а Швенки-идише… Мы просто падали… Подольер! Это же Марион Подольер в «Ля серва падрона»! Посмотри, та самая ночная рубаха, с вырезом… Где ты это нашла?!
— В Яд Вашеме.
— Везет тебе! Меня в запасники не пускают.
— А ты просила?
— Еще чего! У них свои авторитеты, примадонна Шён…
Хорошо, что в этот момент Маргит увидела портрет Зеленки, и приступ астмы прошел стороной.
Поцеловав указательный палец, она приложила его к саркастической физиономии, — тонкие губы дугой, глаза под тупым углом к носу, — о, Зеленка!
— Европейская знаменитость! Он работал в Освобожденном театре с Восковцем и Верихом. С его приходом в Терезин, кажется летом 43-го, началась новая эра. Костюмы и декорации к «Женитьбе» Гоголя, «Брундибару», к кабаре Швенка, грим, свет, сотни скетчей… Ему было лет сорок, но мне он казался старым… Погоди, — Маргит отпихнула мою руку, подкладывающую новый лист. — Это точно Швенк! Mein Gott! Но какой плохой рисунок… Он выглядит гораздо старше и, я бы сказала, крупнее. Он ведь был маленьким, такой типчик, ничего особенного… Увидишь — полюбишь. — Маргит помахала рукой официантке. — Три бокала совиньона! — О, Гонза Фишер[36] в «Женитьбе». Он сломал руку, и ему пришлось играть в гипсе. Видишь, не вру, рука на привязи… Кстати, он жив. «Женитьба», марвелос! Марвелос! Я ходила на «Женитьбу» трижды, из‐за Цайлайса, — он играл Подколесина. Это был театр Густава Шорша[37], адепта вашего Станиславского. Шорш тоже казался человеком солидным. Недавно высчитала, сколько ему было. Двадцать четыре! На своих спектаклях он всегда сидел с носовым платком во рту, в зеленом свитере, дырки и колтуны из шерсти, напряженно следил за происходящим, не вынимая платка изо рта. Он был очень странным, высокий, худой, большой орлиный нос, очень глубоко посаженные глаза, чуб, спадающий постоянно на глаза.
— Маргит, напиши книгу!
— Я?!
— Лена надорвется, если будет писать обо всем этом, — заступился за меня Бонди.
— Между прочим, ее никто не просит, — огрызнулась Маргит.
Две тысячи девятьсот восемьдесят пять дней
Нава умирает и воскресает на глазах. Как-то мы стояли на автобусной остановке, и она упала в обморок. Я отвезла ее на скорой в больницу, а через два дня встретила на концерте. Птица-феникс.
После смерти мужа Нава перебралась из Хайфы в Кирьят-Йеарим, то бишь в Лесной поселок, где живет ее религиозная дочь. Рядом, в арабском поселке Абу-Гош, иногда происходят музыкальные фестивали, а в Лесном поселке молятся и плодятся, для этого не нужны ни театр, ни кино. Поэтому Нава часто ездит в Иерусалим. Полчаса — и она у нас дома.
В Лесном поселке у Навы своя комната в дочернем доме, с отдельным входом с улицы. Из Хайфы она привезла сюда любимый синенький шкафчик — все, что осталось от пражского детства. Чешский фольклор впритык к холодильнику, больше и девать его некуда.
Нава в узеньком темно-зеленом платье с белым кружевным воротничком — фигура девичья, а лицо постаревшее, да еще и серо-бурый парик на голове, — достает из синенького шкафчика голубые чашки в белый горох, а я — диктофон. Рассердится — уберу. Сейчас не до этого. Она разливает чай. В молодости она могла делать сто дел разом, теперь нет. Чай спитой, из одноразовых пакетиков, использованных, наверное, раз пять, не меньше. Нава экономит на всем. Ее кекс — самый дешевый из кексов. С малюсенькими цветными мармеладинками. Она покупает сразу три — скидка десять процентов. Кекс не портится, гости редки, до смерти ей трех кексов за глаза хватит.
— Нава, расскажи про Хуберта!
— Это еще зачем? Ты же читала мою книгу!
— Хочу записать твой рассказ с голоса, пожалуйста…
— Про то, как Хуберт носил Марии еду в Праге? Бери кекс! Представляешь, уже не могу вспомнить, как я очутилась в Праге. Может, в книге написано? Ладно, дома посмотришь. Кажется, это было в сентябре 1945 года, но я не очень уверена. Пришла пешком? Приехала на поезде? Или на машине? Как бы то ни было, я вернулась. Квартиру помню, а как попала туда, не помню. В ней жила моя сестра Мария, одна из тех пятерых девушек, которым удалось сбежать из Освенцима по дороге с работы в лагерь. В январе 1945 года. Вообрази! Они шли ночами в лютую стужу в зэковской одежде и деревянных сабо. Только молодость может решиться на такое безумство. И им повезло. Их не успели поймать до того, как они попали в какой-то пустующий дом, где в шкафу на плечиках висела теплая одежда, а внизу на полочке стояли сапоги и ботинки. Одетые в цивильное, они добрались до Праги. Дали знать о себе подпольщикам. Марию на каком-то чердаке спрятал сын известного художника Славичека. А еду носил мой Хуберт, тогда он еще не был моим, понятно.
— А как он знал, куда нести еду?
— Ему отправили шифрованное сообщение.