Моран уже пускал слюни, нацеливая радар. Он им покажет. Когда-нибудь и он попадет в спецназ. Пройдет всех этих дурацких психиатров с их идиотскими тестами.
— В чем заключается роль вооруженного полицейского, Моран?
— Убивать, сэр. Убивать до тех пор, пока не кончатся преступления.
Его опять отправили в радарный патруль с Бессантом. Паразиты. Он не больше маньяк-убийца, чем все спецназовцы!
Приближающийся рев невидимого мотоцикла разрывал барабанные перепонки. Бессант отошел на обочину и умолял Морана сделать то же самое, но это был звездный час радарного стрелка, и он остался посреди Главной улицы — нет, господа хорошие, здесь я и останусь. Моран согнул колено и облизнул губы.
— Гони, гони, крошка! — Он издал маниакальный смешок, и как раз в это мгновение из-за поворота показался Могучий Мотор. Моран вцепился в радар, но мчащийся «Триумф» наклонился под таким невозможным углом, что прицел был взят слишком высоко, мотоцикл мгновенно оказался рядом и пронесся так близко, что Морана подхватило воздушным потоком и отшвырнуло через дорогу в кусты.
Поднявшись на ноги, Моран снова выскочил на дорогу и направил радар на удаляющийся мотоцикл.
— Проклятье! — заорал он на бесшумное оружие. — Заклинило! — и швырнул радар далеко в пейзаж, а сам в бессильном приступе бешенства свалился на дорогу.
Бессант нырнул в патрульную машину.
— Семь-девять на базу. Необходимо заблокировать дорогу. Повторяю: необходимо заблокировать дорогу. Срочно. Прием.
— Семь-девять, Монкриф. У нас мало народу, Бессант. Что-нибудь серьезное?
— Да, сержант. Мы на шоссе у реки. Транспортное средство — старый мотоцикл «Триумф». На большой скорости. За рулем монашка, сзади чувак, голова в рясе, тот самый клоун, которого мы с Мораном неделю назад видали с собакой в очках. Прием.
Следующие два месяца Бессант и Моран работали в канцелярии.
Имприматур остановила «Триумф» у монастыря и слезла. Дэниел так ослаб от перевозбуждения, что ей пришлось помочь ему перебраться на водительское сиденье.
— До свидания! — прокричала она. — Позвони мне про понедельник. И не забудь привести в класс псюшку. Я не хочу, чтобы она от всех отстала. — Сестра промаршировала в ворота монастыря, скребя по мостовой эбонитовым распятием.
Дэниел осторожно въехал в ворота собора, чтобы вернуть Деклану Синджу заявление, в котором не доставало подписи Бога.
В церкви отец Синдж — эта машина отпущений — работал с такой интенсивностью, что от исповедальни исходило заметное тепло и стремительные грешники входили и выходили, словно официанты на небесном банкете. Дэниел написал пару слов на заявлении, подсунул его под центральную дверцу исповедальни и отступил к западной стене, пытаясь разглядеть между колонн и в нишах старуху. Евдоксия? Каким он все-таки окажется дураком, если ее зовут по-другому!
Купель в нише так и блестела, и терракотовый Младенец лежал в своих яслях. Никого после обстоятельной навигации по собору не обнаружив, Дэниел был близок к отчаянию. Суматоха этого дня настолько его ослабила, что он совершенно перестал понимать, что реально, а что нет. Возможно, старуха вообще не существует и никогда не существовала. Возможно, он сошел с ума и в какой-то психбольнице воображает свою жизнь. Дэниел окунул дрожащие пальцы в чашу со святой водой у дверей собора и осенил себя было крестным знамением, как вдруг услышал приглушенный голос соборного органа и что-то туманно нерелигиозное в доносившейся из высоких труб негромкой мелодии. Дэниел стал подпевать и сразу же узнал: «Я просто старомодная девчонка».
— Я всегда любила Эрту Китт,[67] — проговорила старуха между последними нотами и повернулась на органном стуле, чтобы приветствовать добравшегося до верха хоров Дэниела, — не говоря уж про Эдит Пиаф. — Она вскочила со стула и приняла дерзкую позу. — «Non, je ne regrette rien!».[68] Я тоже. Ни капельки. — Ее искореженные пальцы пробежались по клавишам, и первые аккорды «La vie en rose» всполошили кающихся.
— Евдоксия?
Старые лапы замерли над клавишами. Аккорды угасли слабым эхом и затихли.
Можно рискнуть.
— Евдоксия Магдалина Би-Иисус.
Старуха медленно откинулась на стуле, повернула к Дэниелу сосредоточенное лицо и спросила без модуляций:
— Кто сказал тебе мое имя?
— Креспен де Фюри.
Лицо Евдоксии утратило всякое выражение. Потом началась интенсивная мозговая активность, сопровождающаяся лицевыми искажениями, вроде тех, что сопутствуют процессу пережевывания мюслей вставными зубами, ибо Евдоксия впала в состояние умственного беспокойства, когда разум замыкается на себе, а оставленное без присмотра тело обращается к таким первородным действиям, как слюноотделение, облизывание и жевание. Именно по этой причине удивленные младенцы пускают слюни, задумавшиеся дети теребят половые органы, а озадаченные ученики грызут карандаши.
Когда приступ прекратился, Евдоксия заговорила так же сдержанно и монотонно, как прежде.
— Скажи, пожалуйста, есть ли у Креспена монокль?
— Есть.
— Ты его видел?
— Видел.
Годы исчезли с лица старой женщины, соскользнули с ее расправленных плеч и выпрямившейся спины. Новая энергия оживляла каждое ее движение, когда она дергала за одни органные регистры, нажимала на другие и устраивала ноги на басовых педалях. Выдержав паузу — руки зависли над клавишами, — ее пальцы почтительно опустились, исторгнув дыхание Баха из глубоких органных труб и живо принеся «Ариозо» в воздух собора. Когда она снова открыла рот, ее голос так гармонически смешался с игрой, что, казалось, заговорила сама музыка.
— Если бы ты знал, Дэниел, как я устала! Сто лет жизни — это уже жизнь. Пятьсот лет — безумие. После тысячи я отступила в агонию вечной жизни, трагического бессмертия, вечно умирающая — и никогда не умершая. Мужчина мечтает о жизни вечной, женщина рыдает и цепляется за память, ускользающую из зеркала юности. Бессмертие намного хуже того, что может представить себе каждый из них. Наконец-то ты здесь, Креспен добрался до тебя, и скоро это испытание, Дэниел, закончится для нас обоих.
Дэниел постарался, чтобы его слова не показались неблагодарными.
— Мне всего лишь сорок три.
— И у тебя прекрасные перспективы, Дэниел? Твои сердце и разум каждое утро вдохновлены светлыми картинами?
— Не очень, — Дэниел понял, что старуха говорит ему то, что он и сам знает: он давно уже начал свой последний путь, и если он завершит его поскорее, разве это не повод для радости?