— Ведь Юнио уже сказал тебе: Смит погиб в гестапо. Видит Бог, я не прощу себе, если с тобой случится то же, что и с ним.
Но моя речь не произвела на нее никакого впечатления.
— Если я сейчас буду прятаться, мне придется прожить остаток жизни с сознанием того, что я струсила.
— Мы уже сделали достаточно. Если бы это было не так, немцы не охотились бы за мной.
— Война идет на улицах Рима, и я не буду прятаться, — твердо произнесла она.
После наших споров власть, которую Монтсе имела надо мной, часто становилась сильнее. Причина тут довольно проста: большинство таких дискуссий возникало из-за моих возражений.
— Тебе дали какое-нибудь поручение? — поинтересовался я.
— Завтра мне предстоит забрать ящик с шипами из скобяной лавки в Трастевере, а потом я должна буду распространять подпольные материалы.
Мало что так досаждало немцам, как эти шипы — изобретение Рима времен цезарей, подхваченное партизанами: они исключительно эффективно протыкали шины автомобилей германской армии.
— Твои друзья сообщили, что тебя расстреляют, если поймают с этими шипами?
— Я знаю. Приходится рисковать. Разбрасывать шипы и распространять листовки, призывающие к восстанию, — это часть моего обучения. По окончании подготовки мне поручена более важная миссия, — призналась Монтсе.
— Что за миссия?
Монтсе несколько секунд молчала, прежде чем ответить:
— Я должна убить Юнио.
На какое-то мгновение я подумал, что она шутит, но напряжение на ее лице заставило меня понять: она говорит серьезно.
— И ты намерена это сделать? — ужаснулся я.
— Именно об этом мы с ним разговаривали, когда ты пришел. Я посоветовала ему уехать из Рима, потому что это может сделать кто-нибудь еще из наших товарищей.
Похоже, Монтсе как следует освоила тактику партизан. С каждым днем сопротивление становилось все более отчаянным.
— И что сказал Юнио?
— Он просил меня не беспокоиться за его безопасность: дескать, он знает, как себя защитить; кроме того, он пообещал спасти тебе жизнь, если я поклянусь ему, что не буду ничего замышлять против него.
— И ты, конечно, согласилась.
— Разумеется.
— Значит, ты сохранила ему жизнь в обмен на мою.
— Что-то вроде того.
— Я пойду собирать чемодан.
— Вещи, которые пропали… я их пожертвовала, — добавила она.
— Ты пожертвовала мою одежду?
— Только ту, что не была тебе нужна.
— Можно узнать кому?
— Беженцам, евреям, которым приходится прятаться в доме друзей, солдатам, дезертировавшим из итальянской армии и отказывающимся подчиняться приказам немецких военных властей. Всем нуждающимся.
— Монтсе, я тебя не узнаю.
— Быть может, ты считал, что я буду сидеть сложа руки, пока ты рискуешь жизнью в Берлине? Я вовсе не была уверена в том, что увижу тебя снова. Мне нужно было обрести смысл в жизни.
— Твоя жизнь и так уже имела смысл.
— Жизнь не может иметь смысл, если миришься с самой жестокой из всех диктатур, какие человечество когда-либо знало, — торжественно заявила она.
Что я мог возразить? Никто не может бороться с фанатизмом, а Монтсе перестала быть идеалисткой и превратилась в фанатика. Теперь она была гораздо более холодной и расчетливой, чем я привык считать. Быть может, в этом и состоит разница между идеализмом и фанатизмом. Идеалист — человек страстный и пылкий; фанатик же холоден и беспощаден, он пытается любой ценой навязать окружающим свои идеи, пусть даже ценой собственной жизни. Мне оставалось только проверить, готова ли Монтсе зайти так далеко.
10
Я сел в машину Юнио, пытаясь держаться с достоинством, словно разговора, только что состоявшегося у нас с Монтсе, не было и в помине. Я не хотел его сочувствия и, разумеется, не намеревался благодарить его за спасение. Однако спустя мгновение, оказавшись с ним наедине впервые за долгое время, я передумал. Мне слишком о многом хотелось с ним поговорить и слишком много сомнений разрешить с его помощью.
— Все в порядке? — поинтересовался он.
— Более или менее. Можно задать тебе вопрос?
— Конечно.
— Ты бы предложил мне свою помощь, если бы не Монтсе?
Юнио внимательно посмотрел на меня, после чего ответил с непроницаемой улыбкой на лице:
— Ну разумеется. Я всегда хорошо к тебе относился.
Тут я вдруг заметил, что он ведет машину неуверенно, словно не знает, что делать с педалями, рулем и коробкой передач.
— А Габор?
— Я дал ему выходной. Скажем так: ему незачем быть в курсе всех дел.
— Твоей измены Третьему рейху?
— Это не измена.
— В таком случае что же это?
— Немного человечности. Немного здравого смысла на фоне всеобщего безумия. Человеческая жизнь всегда должна цениться выше идеологии, ты согласен?
Мне захотелось спросить его, когда и по какому поводу он изменил свое мировоззрение.
— Кроме того, позволив Капплеру пытать тебя, а потом расстрелять, я бы до конца жизни винил себя в твоей смерти, — добавил он.
— Зато ты мог бы утешить вдову, — заметил я.
Юнио воспринял мой очередной выпад с поистине рыцарской выдержкой. Впрочем, он всегда оставался дворянином и рыцарем, сколько бы ни рядился в фашиста.
— Монтсе — сильная женщина, она всегда была такой. Ни одному мужчине не придется «утешать» ее, если она овдовеет. Ты же… Достаточно лишь посмотреть на тебя.
— Что я?
— Ты будешь плохим вдовцом. Станешь пить, или что-нибудь в этом роде.
— Возможно, я даже покончу с собой, — предположил я.
— Нет, самоубийство не для тебя.
— Почему ты так уверен?
— Потому что, покончив с собой, ты лишишься удовольствия чувствовать себя виноватым. Смерть означала бы прекращение страдания, а без Монтсе единственным смыслом твоей жизни станет именно это — смаковать собственное горе, падать в бездну отчаяния, подниматься и снова падать, раз за разом, вечно. Многим людям известен лишь один способ выносить существование — получать удовольствие от своих собственных горестей.
У Палаццо Браски принца устрашающими жестами и пронзительными голосами поприветствовала компания фашистов.
— Да здравствуют принцы Юнио Валерио Чима Виварини и Юнио Валерио Боргезе! — прокричал самый юный из собравшихся.
Принц Боргезе был руководителем Десятой флотилии MAC, подразделения итальянской армии, всегда, даже в самые трудные времена, сохранявшего лояльность к Муссолини и немцам.