какую вывеску я мог был повесить «Таких-то дел мастер Кропоткин».
— Я первые деньги здесь заработал переводами, — сказал Саша. — Так что: «Бюро переводов Романов А. А.», и конечно: «Романов А. А., купец третьей гильдии», как меня клеймит отец, а также: «Романов А. А., столяр». Вас не учили столярному делу?
— Нет.
— Это наша фамильная традиция, — объяснил Саша, — начиная с вашего тёзки Романова Петра Алексеевича.
— Я знаю, — улыбнулся Кропоткин.
— А по поводу титулов… Абсолютно все революционеры начинают с того, что отказываются от привилегий и начинают ездить в троллей… то есть на линейках. И то и ходить пешком. Все Перестройки и все реформы начинаются с этого. А потом те же люди набирают себе столько привилегий, что весь предыдущий режим вместе со всеми его деятелями уже кажется образцом скромности и демократизма.
— Мирабо о том же говорил, — кивнул гость. — «Я не знаю ничего ужаснее владычества 600 лиц, которые завтра могли бы объявить себя несменяемыми, послезавтра — наследственными и кончили бы присвоением себе неограниченной власти, наподобие аристократии всех других стран». Это о парламенте.
— Я понял, — кивнул Саша. — Мирабо выступал за абсолютное вето короля. У меня оно не абсолютное в конституции, но может я не прав. Читали, конечно?
— Видел, — уклончиво ответил гость. — Я не очень люблю юридические документы.
— Так какое обращение вас устроит?
— В двенадцать лет я начал писать повести, и никогда не подписывал их «Князь Кропоткин», всегда: «П. Кропоткин».
— Отлично, — сказал Саша, — «Пётр Алексеевич» нормально?
— Да.
— Тогда ко мне «Александр Александрович», — заметил Саша, — и никаких «Высочеств». Равенство — так равенство.
— Хорошо, — улыбнулся гость.
— Я вам рассказал хорошие новости о вашем будущем, — сказал Саша, — есть и плохие. Продолжать?
— Продолжайте, Александр Александрович!
— Отлично! Люблю смельчаков! Тогда ещё одна хорошая, плавно переходящая в плохую. Ваше имя выбьют золотыми буквами на мраморной доске в Белом зале Пажеского корпуса.
— Об этом нетрудно догадаться, — заметил Кропоткин. — Я второй год первый ученик.
— А теперь плохая, — продолжил Саша. — Через несколько лет ваше имя оттуда собьют, как имя Пестеля.
Гость помрачнел.
— Надеюсь, это неправда, — сказал он.
— Я тоже надеюсь. Я здесь затем, чтобы всю эту мерзость изменить, но у меня не всегда получается.
— А почему собьют?
— По приговору. Вам придётся некоторое время провести в Петропавловской крепости.
— За что?
— За политику, вольнодумство и недозволенные речи.
Кропоткин усмехнулся.
— Я, конечно, попытаюсь вас оттуда вытащить, если доживу, — пообещал Саша, — но не факт, что получится. И кто знает, где я сам тогда буду. Поэтому вам устроят побег. Это будет идеальный побег, про который потом будут писать в книгах о солидарности и взаимопомощи. И потому он удастся, и вы уедите в эмиграцию, где проживёте почти до конца жизни и напишите ваши знаменитые книги. Их долго не будут печатать в России, но в начале следующего века издадут. Только стариком вы сможете вернуться на родину, вас встретят, как героя, и предложат любой министерский портфель на выбор.
— Вряд ли меня это устроит, — заметил гость. — Я тоже не люблю бюрократию.
— О, да! Вы откажетесь. Ну, ей Богу! Мало ли, кто чего не любит! Но это же безответственно. Вы скоро этот поймете, потому что власть сменится. Новая власть вас не тронет за старые заслуги. Но ваших единомышленников снова посадят в тюрьму. И Свобода, которая уже вроде совьёт гнездо и утвердиться на нашей родине, снова будет закована в кандалы, посажена в казематы и утоплена в крови. Вы посмотрите на это и ужаснётесь. Вы будете писать письма новому тирану России, полные горьких упрёков и страстного осуждения, но они не увидят свет, пока власть не сменится вновь. Но вы до этого не доживете. Вас похоронят, как героя, но ваши соратники будут стоять у вашего гроба, под честное слово выпущенные из тюрьмы. А ваши книги на несколько десятилетий снова запретят в России.
— Та новая тирания, о которой вы говорите, это будет революционная власть?
— Разумеется.
— А как будут называться мои книги?
— Я помню название только одной, ваших мемуаров, которые вы напишите спустя тридцать лет.
— И?
— «Записки революционера».
— Александр Александрович, — усмехнулся Кропоткин, — во-первых, я не верю в пророчества, во-вторых, это совершенно невозможно. Если бы вы знали, как я отношусь к вашему отцу, вам бы в голову не пришла эта романтическая сказка. Государь собирается освободить крестьян, и это дело решённое. Он герой и подвижник, достойный поклонения, и, если бы сейчас в моем присутствии кто-нибудь свершил покушение на царя, я бы ни минуты не колеблясь, грудью закрыл Александра Николаевича.
Саша не сомневался в искренности собеседника. Он живо вспомнил тот эпизод из автобиографии Валерии Новодворской, где она вспоминает, как ходила в Комитет Комсомола с просьбой отправить её на войну во Вьетнаме, чтобы сражаться там с мерзкими американцами, угнетающими добрый вьетнамский народ, и не дающими ему строить светлое социалистическое будущее.
Пассионарии они такие: плюс молниеносно меняется на минус и минус — на плюс. И всё с готовностью отдать жизнь. Сначала за одно, а потом — за другое.
Взгляды Валерии Ильиничны полностью перевернула повесть Солженицына «Один день Ивана Денисовича». Что-то изменит убеждения Петра Алексеевича? «Капитал» он что ли найдёт?
— Я всегда рад в таких случаях ошибиться, — сказал Саша. — Честно говоря, вы из одного чувства противоречия просто обязаны назвать ваши мемуары как-нибудь по-другому. Например, «Записки оппозиционера, четверть века на левой трибуне российского парламента» или, скажем: «Исповедь бунтаря, записки вице-премьера».
— «Записки верноподданного», — предложил Кропоткин.
— О, нет! — воскликнул Саша. — Вот это совершенно невозможно!
— Зря не верите, — насупился гость.
— У крестьянской реформы много огрехов, — сказал Саша, — слишком постепенное освобождение, слишком большой выкуп, зачастую непосильный, сохранение общины, которая ничем не лучше тех 600 парламентариев, которые могут узурпировать власть. Пожалуй, хуже, ибо состоит из людей необразованных. Не верю я в благородных дикарей.
— Вы не знаете русский народ! — горячо возразил Кропоткин. — Ничего я дурного не видел от крепостных моего отца: только помощь, поддержку и сочувствие. Однажды мы с братом играя разбили дорогую лампу. Дворовые